На том же самом дворе, где стоял богатый дворец, только на заднем, в темном подвале жило небольшое семейство. Это был старый музыкант, добрейшая душа, с большим носом и ртом, с большими ушами, заткнутыми ватой, и маленькими красными глазками. Всю жизнь свою пиликал на скрипке добряк, но под старость уже рука перестала ходить у него, пальцы не двигались, уши одеревенели — и приютили его Христа ради добрые люди в темной каморке на заднем дворе. И вместе с ним жила и жена, толстая, веселая баба и тоже добрейшей души. Жила также и дочка, одна как есть, лет двенадцати, тоже веселая, ласковая и прехорошенькая. Пимперлэ часто залетал в эту каморку, и сколько вместе с ним влетало веселья и смеху! Старый музыкант, тотчас же схватывал свою старую скрипку, начинал изо всех сил пиликать веселого бычка, а сам щурился и улыбался, все больше на левую сторону, и прыгал, точно журавль на своих длинных ногах. А дочка Лизхен срывалась со стула, точно бешеная, и так уморительно прыгала взапуски вместе с отцом и вместе с старой дворовой шавкой, которая тут же танцевала со всем усердием, с визгом и лаем, высунув свой красный язык. Все это было так весело и смешно, что толстая мать Лизхен, глядя на всю эту сцену, хохотала до упаду.
VI
Один раз в рождественский вечер Пимперлэ долго не влетал в темную каморку к своим старым друзьям. Уж колокола отзвонили, погасли плошки, кончилась заутреня и вокруг столика, покрытого скатертью, старой, заплатанной, заштопанной, но белой, как первый снег, сидели кружком: старый музыкант, жена его Шарлота и веселая Лизхен. Все они были грустны, у всех было какое-нибудь горе: музыкант был болен, его душил ревматизм, и в доме не было ни гроша, а было сыро и холодно. Жена его сидела в старом изношенном, заплатанном платье, потому что другого у ней не было. Веселая Лизхен повесила свой курносый носик: она смотрела и на папу, и на маму и ей было тяжело, хотелось плакать и с трудом удерживала она свои слезки. Ее душило бессилие, она все думала-передумывала, чем бы помочь своим добрым Vaterchen и Mutterchen, и не могла придумать. Всякая помощь выходила у нее вроде какой-то волшебной сказки, до которых она была страшная охотница. Вдруг за дверью захрустел снег, послышались голоса, двери настежь широко отворились, и вместе с клубом холодного пара на пороге показался Теодор и за ним две гувернантки.
Он был так закутан, что только Лизхен могла узнать его, и то по его кротким, любящим глазам. Она с радостным криком тотчас же бросилась к нему, начала раскутывать его, но гувернантки в один голос воспротивились: они только позволили снять верхнюю шкурку, меховое пальто, а под этой шкуркой было еще целых четыре, так что Теодор принял до некоторой степени шарообразную форму. Взявши слабой, дрожавшей рукой ручку Лизхен, он прямо отправился к ее остолбеневшему папа, вытащил из кармана большой конверт и подал ему.
— Это, — сказал он, несколько задыхаясь и конфузясь, — вам прислал папа и велел поздравить вас с праздником и пожелать вам здоровья и всякой удачи.
Музыкант широко раскрыл рот и заморгал красными глазками; он быстро кланялся и в то же время дрожавшими руками распечатывал пакет: в нем лежал банковый билет в десять тысяч. Теодор взял у лакея большой, но легкий сверток и прямо подошел с ним к Шарлоте.
— Вот вам, m-me Гушке, — сказал он, — подарок посылает мама и кланяется вам.
В узле были платья: одно шелковое, другое бархатное, правда, оба были немного поношенные, но все-таки смотрели так гордо и нарядно.
— Добрый ты наш маленький ангел-хранитель! — вскричала Шарлота и крепко прижала, обняла Теодора.
— Ставь, Жак, ставь на стол, сюда все, что ты принес! — сказал Теодор, подбегая к лакею.
И Жак выдвинулся вперед с огромной корзиной. Господи! чего в ней не было! На столе, на чистых, блестящих раззолоченных тарелках появился, во-первых, плюм-пудинг. Жак тотчас же облил его ромом из флакончика, зажег его, и синий огонек весело запрыгал над пудингом. Потом появился на большом блюде огромный жареный гусь, который так-таки и протянул свои лапки прямо к Лизхен. Потом засверкали на столе хрустальные вазы, полные самыми красивыми конфетами и всякими лакомствами, и Теодор сам торжественно вынул из корзины прехорошенькую большую бонбоньерку.
— Это тебе, — сказал Теодор, — протягивая бонбоньерку к Лизхен.