(Я возвращаюсь в Каракас и открываю консультацию в том же квартале, где помещается наш районный комитет. Женщины моего дома вышивают скатерти для приемной, мой врачебный диплом вывешивают в золоченой рамке рядом с портретом отца. Мои первые пациенты — бедняки из соседних домов и партийные товарищи. И тех и других я, разумеется, лечу бесплатно. И те и другие хвалят меня, где только можно, за бескорыстие, а заодно — так уж устроены люди — приписывают мне исцеление неизлечимых недугов и, к моему искреннему огорчению, создают славу какого-то чудодея. Словно я знахарь, а не врач! Одно утешение: среди десятков страждущих, потянувшихся ко мне «на исцеление», немало вполне обеспеченных людей. Им-то я с чистой совестью могу посылать счета за лечение. Одновременно меня выдвигают по партийной работе, называют мое имя как имя кандидата в члены Центрального Комитета партии. Некоторые товарищи недовольны моими критическими выступлениями на собраниях. Действительно, я не устаю напоминать, что дело революции требует труда и дисциплины, что членство в нашей партии несовместимо с убиванием времени в игорных домах, ресторанах и прочих сомнительных местах. За критику я приобретаю репутацию «сухаря и пуританина». Что ж, репутация в известной степени справедливая, и она мало тревожит меня. Во всяком случае, значительно меньше, чем другая — медика-исцелителя. Я всего-навсего средний, рядовой терапевт и возвращаю здоровье лишь тем больным, чьи недуги вполне излечимы средствами современной медицины.)
— И все же страшнее ночных ознобов, страшнее крыс и зловония экскрементов, пропитавшего камеру, была жажда. Она душила мою глотку, эта лиана с острыми шипами, она высушила слюнные железы, она рисовала на стене странные фигуры и приводила их в движение, она сделала мой язык тяжелым, словно язык церковного колокола, превратила его в неуклюжую огромную чушку, и эта чушка давила на зубы, не помещаясь во рту.
Журналист поднялся — темное пятно пота натекло под ним на полу за это время — и до конца рассказа стоял, скрестив руки на груди.
— Как-то ночью, — продолжал Врач, — пошел сильный дождь. Я слушал — не ушами, нет, а выжженным жаждой языком! — слушал и слушал частый стук капель по навесу, по стене. Дождь шел долго, бесконечно долго, несколько часов подряд, и вот наконец, когда рассвело, в углу под сводчатым потолком робко показалась тоненькая струйка воды и медленно поползла по стене камеры. Я подполз к стене, подставил рот и поймал на язык несколько капель. Вода, проникшая сквозь слой извести, была горько-соленой и не только не утолила жажды, но распалила ее еще больше.