Возникали те интриги, которые во все прежние времена приносили столько вреда на Руси. Правда, в старом мире, везде, где только люди совместно работали, могло развиться чувство зависти к тем, кто занимал более высокое служебное положение или хотя бы получал более высокий оклад жалованья. Но в то время, когда иностранцы подкапывались один под другого с определенной целью просто добиться собственной выгоды,— в царской России многие делали то же [644] самое без всякого личного интереса, как бы по унаследованной от предков бюрократической привычке.
* * *
Под звуки «Марсельезы», заменившей старый русский гимн, утративший с отречением царя всякий смысл, вступал на французскую землю уже третий по счету представитель ставки, являвшийся почти во всех отношениях моим непосредственным начальником. Украшавший его грудь ярко-красный бант должен был сказать мне без слов, что мой бывший коллега, военный агент в Румынии и Австро-Венгрии, Михаил Ипполитович Занкевич «настоящий революционер». Впрочем, военный представитель Временного правительства счел своим долгом подтвердить мне это, заявив, что прежде всего он хочет познакомить меня с революционными методами управления. Когда слова превратились в дела, то новые методы оказались крайне просты.
— Ваше бюро при главной квартире упраздняется,— заявил мне в поезде из Булони в Париж Занкевич.— Мне самому, как представителю ставки, там тоже делать нечего, но я назначу своего уполномоченного, очень дельного офицера,— Кривенко. Все вопросы, касающиеся наших бригад, тоже полностью переходят в мое ведение, и я уже добился в Петрограде новых штатов (это слово всегда все разрешало) тылового управления с полковником генерального штаба во главе. Политическая обстановка в Париже мне вполне ясна: необходимо привлечь к нашему делу русскую общественность.
Все эти дискредитирующие мое служебное положение мероприятия излагались в столь слащавом тоне, что оспаривать их не приходилось. Передо мной сидел характерный «момент» — генштабист, апломб которого зачастую подменял скудость его мышления. До революции Занкевич, между прочим, считал, что расхлябанность в манерах — признак аристократизма и хорошего тона, а для представителя революционного правительства является признаком истинного демократизма.
— Вы не умеете с ними (то есть с французами) говорить, Алексей Алексеевич,— упрекал меня не раз впоследствии Занкевич,— вот я вчера был у Клемансо и положил его на обе лопатки.
Видя такое самомнение, хотелось только улыбнуться. Не таким петушкам, как Занкевич, сворачивал шею Тигр (так прозвали французы Клемансо).
С приездом Занкевича рухнула с таким трудом налаженная организация нашего тыла, порвались все мои последние связи с нашими бригадами.
Что может быть тяжелее, чем чувство незаслуженного к тебе недоверия?! И .вот этого-то рода испытаний я и не предвидел в ту ночь, когда решил свою судьбу в первые дни революции. Тогда я еще не понимал, что Занкевичи, Маклаковы и им подобные лишь прикрывались революционной фразеологией, а на самом деле были ярыми врагами народа и оказаться для них чужаком не значило быть в стороне от той революции, которая уже подготавливалась на родине большевистской партией. [645]
Занкевич сделал все от него зависевшее, чтобы дать мне понять, насколько я непригоден для служения новой России, а я никак не мог с этим примириться, или, как говаривала моя матушка, «смириться».
* * *
На моих руках осталось в конце концов одно лишь дело снабжения, но и тут меня ожидали разочарования.
Альбер Тома, министр снабжения, поначалу представлялся мне противником «рыцарей промышленности».
В ту пору из памяти моей не могло изгладиться воспоминание о восторге, с каким я встретил в первый же год войны низвержение во Франции устоев военного бюрократизма, осуществление мобилизации промышленности, организованной «взятым со стороны» новоявленным министром — тогдашним лидером социалистов, Альбером Тома. С ним я заключил первое соглашение по «приравнению во всех отношениях русских военных заказов к французским», от него же получал неизменную поддержку в проведении всех наших военных заказов.
Отчужденность от меня Альбера Тома в первые дни революции я объяснял себе его недоверием ко мне, как к представителю прежней царской армии, да к тому же и графу. Однако причина такого отчуждения заключалась не в этом. Умчавшись, например, в Россию, он тщательно скрыл истинные цели своего отъезда. Состоявший при мне французский полковник Шевалье сообщил по секрету, что хотя Альбер Тома официально поехал в Россию для поднятия «патриотического духа солдат и рабочих», но, конечно, за этим «господин министр скрывает нечто такое, о чем нам ведать не надлежит».
— Его сопровождают,— добавил Шевалье,— наши крупнейшие французские поставщики-промышленники.
Мне стало не по себе. Неужели они его купили? Неужели этот социалист так подло предает интересы рабочих и солдат?