Но Антону вдруг все стало безразлично — он почувствовал, что ему уже не играть, потому что играть теперь означало бы смертельно обидеть старика. Это было бы просто гадко, ведь он же по-честному спрашивал, есть ли желающие. Антон представил, как все бы были удивлены его игрой и как аплодировали бы, как аплодировал бы и сам Федор Федорыч, но как бы он сразу повял всеми своими морщинами и с укоризной уставился бы на юного выскочку — мол, что же ты, сопляк, наделал?.. А старик между тем, склонившись к толстой соседке, говорил ей, очевидно, что-то приятное, отчего она улыбалась, и он сам улыбался. «Нет, играть я не буду!» — окончательно решил Антон.
В гостиную с подносом, уставленным горячими закусками, вплыла низенькая, полная, раскрасневшаяся женщина, и следом появился Лисенков с полдюжиной различных бутылок, зажатых между пальцами.
— А мы только что Шопена слушали, — сказал неожиданно Антон.
— Я тоже слышал, из кухни, — отозвался Герасим Ефимович. — Это разве Шопен был?
— Шопен всегда Шопен, а вот пальцы не те стали, огрубели. Кочережки, — сказал Федор Федорович. — При Мише я бы — ни гугу.
— Что вы! — воскликнула Катя. — У вас отличная техника!.. И как все-таки хорошо писал Шопен музыку!
— Ну-ну, Катя. Можно ли о Шопене так говорить — «все-таки хорошо писал»?
— А почему бы нет, Герасим Ефимович? — удивилась Катя.
— Да потому что он гений… А ну, друзья, встряхнулись! За Шопена!
Антон встал и выбрался из-за стола. Сидя он не чувствовал хмеля, а тут вдруг обнаружил, что ноги не совсем его слушаются. Он вышел в коридор. Здесь было сумрачно и прохладно. У лестницы на мансарду Антона кто-то схватил за плечо.
— Это я! Тамтам!..
— Салабон?.. Ха, Салабонище! — радостно воскликнул Антон. — А я думаю: чего же мне не хватает, чего же не хватает?
— Не кричи. Я — через балкон.
— А чего таиться? Ты же свой человек. — Не так хмель ощущал Антон, как волю и независимость. — Слушай, Салабон, может, ты есть хочешь?
— Не против бы.
— Я сейчас! Жди наверху!
Антон набрал в салфетку колбасы и хлеба, прихватил начатую бутылку лимонада и поднялся на балкон. Салабон стоял неподвижно и смотрел на черное небо.
— Знаешь, чего я боялся? — спросил он. — Что «Птерикс» двоих не поднимет!
— Летали бы по очереди. Перекуси!
И Салабон нежадно, но старательно стал есть. На лестнице раздались голоса, и из люка выбрались Леонид и Герасим Ефимович, который сразу узнал Гошку.
— Импресарио! Привет!
— Здрасьте!
— Знаете, чего я хочу, милые мои Салабон и Тамтам? — спросил Леонид. — Хочу, чтобы когда-нибудь и какой-нибудь ваш «Птерикс» взлетел!
— Ура-а! — крикнул Антон.
— Еще бы песню! — сказал Герасим Ефимович. — Ведь Мишка мой сидит сейчас где-то у костра и горланит песни… Про чужую страну Тэгвантэпэк… Слушайте, друзья, а если нам костер запалить, посреди двора, а?
— Да здравствует костер! — Антон полез через перила.
Леонид придержал его, пока он не нашарил ногами лестницу.
Из-под навеса натаскали поленьев и чурок, Антон плеснул несколько колпачков бензина из бензобака мотоцикла и чиркнул спичку. Ворох вспыхнул. Гости уже выходили из дома со стульями и рассаживались вокруг огня. Леонид принес Томе чурбак, а Антон сбегал за старым пиджаком и телогрейкой. Пиджак отдал Томе, а телогрейку кинул на землю рядом и уселся. Тома сразу же прижала его плечо к своим ногам, и Антону вдруг стало так хорошо, как не было хорошо ни разу в жизни.
Салабон пристроился рядом, все еще дожевывая колбасу. Что-то бормоча хрипло и строго, присоединился к компании Федор Федорыч.
Парень в белой рубахе махнул рукой и запел — видимо, по заказу Лисенкова:
И почти все грянули:
«Хорошая песня… Может быть, пойти подыграть, пока старик тут у костра?» — подумал Антон. Тома шевелила пальцами в его волосах, и он боялся двинуть головой, чтобы не спугнуть ее руку.
А хор пел дальше:
Было как в лесу, и если слегка прищурить глаза, то людские фигуры в пляшущих отсветах огня вполне молено было принять за деревья.