– Мы люди разные, – сказал Брюсов. – Вы человек степи, певец воли и удали, а мы люди города. Мы износились в городе, а все-таки я его люблю.
Надо заметить, что говорил он это года за три до своего увлечения Верхарном.
– Вот в вашей «Забытой тетради», – продолжал Брюсов, – в стихотворении «Каменный город», вы говорите:
А мы вот без города жить не можем. Город для нас все. Мы боимся степного простора.
И он прочел несколько стихотворений. В них были и «улицы, кишащие народом, шумные дикой толпой», и «ушедшие в небо ступени, застывшие громады зданий», и «грохот его, и шумы певучие»…
– Вот ответ на ваш «Каменный город», слушайте:
А я отвечал ему отрывками из «Стеньки Разина», «Запорожцев», отвечал ему песнями моря, степи, горных бурь, ночного урагана… Разина я ему прочел всего, с запрещенными тогда главами.
– О, если б это напечатать! Это сплошь революция.
– На Волге начато. На Дону кончено.
– Да. Это в городе не могло родиться.
– Вот поэтому-то я и не люблю города, – ответил я.
Вернувшись осенью в Москву, я нашел у себя на столе письмо от Валерия Яковлевича, в котором он говорил, что посылает мне продолжение нашей вагонной беседы, а меня просил прислать ему всю, с запрещенными главами, поэму «Стенька Разин». В другом пакете лежала книга «Tetria vigilla».
Рубрика «Города» два раза подчеркнута карандашом. А на первой странице такое посвящение:
В. А. ГИЛЯРОВСКОМУ
Валерий Брюсов. 1900.
Потом мы часто встречались в Литературном художественном кружке, где он был директором, но это были встречи на народе, не такие, как тогда, в вагоне. Здесь Брюсов совсем не тот. Мне казалось, что вышел он из врубелевского портрета – в официальном сюртуке, застегнутый, как футляр, на все пуговицы, со скрещенными на груди руками. И даже голова мне казалась такой, как ее понял и дал проникновенный Врубель. Или я его видел иногда на шмаровинской «среде», на литературных «вторниках», на разных юбилейных ужинах. Встречи были минутные, но когда мы жали друг другу руку, лицо его теряло обычную холодную корректность, на губах расцветала дружеская улыбка, и вся его фигура оживала от статуйности. Радостно каждый раз встречались и ни разу не обменялись при этих встречах своими взглядами на то или другое течение в литературе. Я следил за его литературными и разнообразными учеными работами и, вспоминая его слабую, бессильную фигуру, дивился работоспособности дышавшего «комнатной пылью» человека, у которого «отдельный стих, отдельный миг»… В его переводах Верхарна я находил много знакомого, много того, что я пять лет назад, в вагоне между Москвой и Шелковской, слышал от «певца города», которому был понятен
Грохот его и шум певучий.
Шли годы. Наши мимолетные встречи продолжались так же дружески, но «певец города» становился с годами другим. В нем клокотал уже отзвук вулкана революций, он уже предвидел
Океан народной страсти,
В щепы дробящий утлый трон…
«На этих всех, довольных малым, вы, дети пламенного дня, восстаньте смерчем, смертным шквалом, крушите жизнь и с ней меня»…
И город стал не тот, что тогда, когда он писал свои «Tetria vigilla». Теперь он славил город:
«И когда среди крови, пожара и дыма неумолимо толпа возвышает свой голос мятежный, все прошлое топчет в прахе, играет со смерчем в кровавые плахи…»
Так еще задолго до первой революции начинает сказываться будущий поэт Октября.
Менялось время. Менялись отношения между людьми. А мы в отношении друг друга были неизменны. Насколько понимали мы и любили друг друга, может быть ясно из следующего.
В 1911 году, под осень, я сильно заболел воспалением легких. Чувствую, что все может случиться, что я, наконец, могу сломаться, а надо было кое о чем подумать вперед. Я решил обратиться к единственному в Москве человеку – хоть вся Москва знакома – Валерию Яковлевичу.
С постели вызвал его по телефону и говорю:
– Валерий Яковлевич, у меня воспаление легких, температура больше тридцати девяти, но мне необходимо вас повидать. Именно вас одного и никого более. Заразного ничего. Если бы вы…
– Ну что же, я через час, ровно через час приеду к вам, – перебил он меня и еще раз сказал: – Через час я у вас. – И положил трубку.
Часы пробили шесть.
Жду. Ставлю термометр: тридцать девять. Начинаю сомневаться: вдруг не приедет?
Звонок у двери. Жена идет встречать и через минуту вводит Валерия Яковлевича. Часы бьют семь.
– Дядя Гиляй! Да разве степному орлу полагается хворать! – И протягивает руку. Я не хочу подавать – он берет насильно и крепко жмет. Я отвечаю.