С холодом и октябрьской слякотью наступило тревожное время, памятные дни жертв народных и вольности.
То, что на больших улицах в городе погасло электричество, а под боком на Курском вокзале стояли и мерзли блестящие, начищенные паровозы, а за Покровской заставой у Гужона не дымили страшные красные трубы, не пыхало зарево за Андрониевым монастырем, все это, казалось бы, мимо шло бабушкиной подвальной комнаты: не нуждалась бабушка в электричестве, по ночам не выходила за ворота, и в дорогу ей некуда было собираться, и с Гужоном она никаких дел не водила. Но бабушка не одна в подвале: соседи, такие же, как она, подвальные, простой рабочий народ, туго крепкою цепью были связаны и с гужоновскими красными трубами, и с блестящими курскими паровозами, и то, что трубы не дымили и паровозы стояли, вышибло их из рабочей их колеи, перевернуло уклад их трудовой жизни, зашатало землю, стало в их жизни светопреставлением. И чувство, обуявшее улицы, ворвавшись в будничные дни и мысли светопреставлением, переносясь от заставы до заставы, с улицы на улицу, из переулка в переулок, из тупика в тупик, с фабрики на фабрику, из подвала в подвал смутным предчувствием беды какой-то, напасти неминуемой, охватило старую душу бабушки у порога ее смерти.
Пропадавший где-то на Хитровке, сгинувший было совсем племянник бабушкин,
Сведенная ревматизмом рука, нос будто в три носа один на другом – слоновая болезнь, черный потрепанный плащ, а под плащом – ничего, одно еле-еле поддерживающееся немытое, закорузлое белье, рвань и тряпки, навели на бабушку страх и трепет. И не того стало страшно бабушке, что
Племянник не пивши, не евши, голодный, – самовар ему бабушка поставила. Вернулся из училища Петька, сели к столу чайничать.
Петька, наслушавшись от странников на богомолье о жизни подвижников, как дошли угодники до своей святости, мечтал когда-то поступить в разбойники, грех принять на душу, а потом и к Богу отойти, в монастыре – в пещере жить. И вот он сидел за одним столом с разбойником, из одного самовара чай пил, и этот разбойник, племянник бабушки, сам отец его. Петька не отрывал глаз от отца, смотрел на его трехступенный нос и так, с тем пожирающим любопытством, с каким смотрел в сарае на розовые индюшичьи бородавки. И, не зная, чем угодить отцу, перед разбойником удаль свою показать, соскочил он со стула, поймал забившегося под диванчик петушка, поднес его за крылышки.
– Вот он какой, – сказал Петька, – индейский!
– Нам с Петькой только бы петушок цел был, нам с Петькой больше ничего не надо! – словно бы оправдывалась в чем-то бабушка, руки ее тряслись, и голова потряхивалась.
– Интеллигенщина... революция... – повторял
И чем больше
– Нам с Петькой только бы петушок цел был, нам с Петькой больше ничего не надо! – шамкала бабушка, словно бы оправдывалась в чем-то и за себя и за Петьку.
Опрокинув последнюю чашку, ушел
Вертелся, не спал Петька. С бока на бок поворачивалась бабушка: беспокойство гнело ее и страх.