— А вы?.. Вас что, не трогает это? — дрожащим голосом спросил Пастушенко.
— Абсолютно. Я знал, что его разгонят. Недели две назад Мира показывала мне статью Ленина…
— Голубчик мой, я вас не понимаю. Россия могла получить парламент…
— Петр Петрович, еще два, если не три года назад я разочаровался во всех парламентах мира. В наших думских болтунах. Во французском, английском парламентах. К черту парламенты, которые гонят людей на смерть! В окопы их, сволочей, этих краснобаев! Вшей кормить!
Богунович редко так срывался, редко говорил с такой злостью. Спохватился — и ему стало неловко. Но Пастушенко вдруг как бы сбросил страшный груз, пригибавший его к столу, выпрямился. Попробовал возразить, но уже без отчаянья, а так, как спорили нередко раньше:
— Но это же народное собрание! Собрание, избранное народом!
— Каким народом? После выборов народ совершил революцию. Я понемногу начинаю понимать, что это такое, Петр Петрович! Неужели вы думаете, большевики так наивны: взяв власть, добровольно отдадут ее тем же людям, которым они, простите, дали пинка в мягкое место? Чернову, Керенскому. Вы что… загрустили по Керенскому?
Старик нахмурился.
— Вы меня оскорбляете.
— Простите, Петр Петрович. И плюньте! Подумаешь, трагедия! Разогнали Учредительное собрание… Туда ему и дорога!
Пастушенко смотрел на него, возбужденного, раскрасневшегося с мороза, с удивлением, даже немного как бы со страхом, но, пожалуй, и с завистью — завидовал его молодости и решительности.
— Выходит, я один такой… старый идиот, показалось, мир перевернулся в связи с этим разгоном…
Богунович вдруг засмеялся.
— Петр Петрович, дорогой мой человек! Люблю я вас за искренность. Вы весь — как на ладони.
Старик покраснел.
— А вы… вы знаете, голубчик, вы меня удивляете. Эволюцией ваших взглядов. Вас так просвещает эта девушка? Кстати, как она? Врач был?
— Был. Плохо ей, хотя и хорохорится. Врач назначил молоко, мед, масло. Молоко я нашел. А мед? Масло? Где их взять?
Пастушенко понурился уже совсем иначе — как бы с ощущением своей вины, что не может посоветовать, где взять больному ребенку необходимые лекарства.
— Поеду к Бульбе.
— Да-да, поезжайте, — сразу согласился полковник, хотя недавно возмущался, что «анархист, самозванец и грабитель Бульба компрометирует русское офицерство». Не любил Бульбу. Однако смелостью его восхищался, сожалел; что недолго тому носить такую лихую голову в бурное время.
— Но у меня к вам просьба. Я обещал Рудковскому провести с его людьми занятия по «максиму». Мне не хочется подводить их. Проведите, пожалуйста, вы.
— Я? — сначала испугался Пастушенко, но тут же поднялся, прошелся по комнате, остановился у окна, продышал в замерзшем стекле «глазок», посмотрел на заиндевевшие липы.
Богунович хорошо знал натуру полковника: задумался — значит, согласился.
Пастушенко повернулся от окна.
— А что, нехорошо, что я… будто боюсь этих людей? Нехорошо?
Богунович не ответил: старик сам решил — нехорошо.
— Да, — спохватился Пастушенко, меняя тему разговора, — главной новости я вам не сказал. Наш сосед справа, девяносто третий полк, отведен. Его место занял Первый Петроградский пролетарский полк Красной Армии. Красной! А мы с вами какая армия, Сергей Валентинович? Белая? Серая?
— Серо-буро-малиновая, — засмеялся Богунович. Пастушенко вздохнул.
— Завидую я вам. Вашему оптимизму.
2
«Какой там, к черту, оптимизм! — подумал Богунович, когда казак вывел ему из баронской конюшни выездного и он, вскочив в седло, галопом выехал из старого парка на хорошо проторенную дорогу в лес, синевший вдали. — Какой там оптимизм, когда на душе кошки скребут? Ах, Мира, Мира! Как некстати ты заболела. А я мечтал взять отпуск, поехать с тобой в Минск, представить тебя родителям. Нет, не бойся. Они добрые, культурные люди. Они примут тебя. Может, мама про себя немного пожалеет… Не нужно, мамочка. Ты же сама была против предрассудков. Как они опутали нас, все эти предрассудки, сословные, национальные, религиозные… Здорово, что появились люди, так смело рвущие эти цепи».
Там, в штабе, его, пожалуй, обрадовала новость, что участок фронта рядом занял свежий полк.