Набоков удручен. Он так надеялся на Гагарина, с таким усердием целый месяц допрашивал, запугивал, а тут, на тебе, в один день оказалось, что Петрашевский — щенок по сравнению со Спешневым.
Комиссия, посовещавшись, предложила Спешнева заковать в кандалы, если он по-прежнему будет запираться.
Петрашевского каждый день выводят в сад. Именно выводят, и невольно напрашивается сравнение с собакой, которую по утрам прогуливают бонны или гувернеры.
Ему не хватает воздуха. Пятнадцать минут неторопливых шагов по дорожке. Безо всяких мыслей.
Но разве можно вовсе не думать?
Он живой человек.
Человек?
Так по какому же праву ему отведены четверть часа воздуха и сутки ядовитых испарений тюремной плесени? Кто дал право одним людям судить о поступках других? Даже не о поступках, а о мыслях. Тысяча ответов на этот единственный вопрос, но ни один из них не может освободить его из камеры.
Сегодня он заметил, что дорожка утоптана чьими-то подошвами. Утром прошел дождь, и на сырой земле следы. Разные, хотя тюремные «коты» почти близнецы. Но он недаром занимался криминалистикой. По садику до него прогуливались по крайней мере пять узников.
Как только захлопывается дверь камеры, он машинально выстукивает левую стенку.
И снова сыплется штукатурка.
Она покрыта плесенью. Петрашевский сдирает темный бархат.
Чертит ногтем линии, кресты.
Он не может больше оставаться без дела, наедине со своими мыслями. Его лишили даже бумаги.
Теперь он понимает, почему в тюрьмах люди сходят с ума.
В камере изучен каждый закоулок, каждая щель. Он, закрыв глаза, по скрипу, может определить, на какую половицу ступила его нога. Половиц восемь. Может быть, они составляют гамму?
В стене зияет жерло вентилятора. Простая труба, вроде дымохода. Она выведена в коридор. Труба прикрыта жестяной решеткою. Четыре зуба, между ними черные провалы.
Петрашевский вскакивает на стол. Прислушивается.
Смотритель кого-то прогуливает. Караульные на местах.
Он едва дотянулся до решетки. Зуб отогнулся. Несколько раз согнуть его туда, обратно, и зуб вентилятора у него в руках.
Почему так неистово колотится сердце?
Простой кусок жести. Края тщательно заглажены. Ни одного острого выступа.
Петрашевский ищет камень, чтобы заточить жестянку.
Зачем?
А он и сам не знает зачем! Но когда под рукой есть «оружие»… Хорошо оружие!.. Небольшого усилия двух пальцев достаточно для того, чтобы «клинок» превратился в обруч.
И все же он его отточит.
В коридоре по-прежнему тишина.
Петрашевский точит жестянку о стену. Отсыревшая штукатурка отваливается, как куски сколотого льда.
Зачем ему жестяной нож?
Вскрыть вены и конец мучениям, кошмарам, борьбе?
Нет!
Штукатурка и зуб вентилятора…
Зуб и штукатурка?
Спешнев часами лежит без движения. Его лицо ничего не выражает. Он не вздрагивает, когда караульный стучит в дверь, не поворачивает головы, когда вносят обед, ужин, завтрак.
За стеной Есе время слышится голос, человеческий? голос, но разобрать слова невозможно.
Не вставая с постели, Спешнев стучит в стену.
Просто так, чтобы услышать ответный стук. Тюремной азбуки он не знает.
Стук вспугивает соседа, и тот надолго замолкает. Потом без устали начинает говорить. Вскрикивает, мечется, затихает.
И снова говорит.
Спешнев понял, что его сосед сходит с ума.
Это не подняло его с постели, но в отросшей бороде протянулись седые пряди.
30 апреля его допрашивали. Отвечал лаконично, и ничего нового комиссия от него не узнала.
Потом почти двадцать дней его никто не вызывал. Кормили плохо.
Гулять выводили редко.
Узник за стеной затих.
И вдруг все перевернулось. Каждый день, по два раза в день, его приводят в комиссию, подолгу заставляют ждать в отдельной комнате.
«Подписка» при вступлении в тайное общество сделала Спешнева в глазах следователей фигурой куда более опасной, чем Петрашевский.
Спешнев объяснил, что эта бумажка случайно сохранилась с тех времен, когда он интересовался историей тайных обществ, писал исследование и делал выписки.
Ему не поверили И пригрозили надеть кандалы. Даже зачитали резолюцию наследника, цесаревича Александра Николаевича. Он разрешал, «если эта мера употреблялась прежде».
Конечно, употреблялась. Заковывали декабристов.
Как необходим был сейчас Спешневу дружеский совет, поддержка! Хотя бы кто постучал в стену или как-нибудь передал записку.
Сторож Алексеевского равелина убирал садик рано-рано утро, когда еще не делали побудки. В другое время ему ее дозволялось появляться во избежание встреч с заключенными.
Убирать, собственно, было нечего. Узники, гуляющие в саду, прохаживались по дорожке. Курить им не разрешалось, сорить нечем. До осени далеко, а яблони уже отцвели.
Сторож для виду водил метлой, чтобы на песке, которым посыпана дорожка, остались следы прутьев. Он дорожил своим местом — работы почти никакой, жалованье хорошее. Ночью хотя и приходится сидеть в сторожке, да кто полезет в равелин? А уж из него и подавно не вылезешь. И опять-таки караулы — их дело охранять заключенных.
Генерал Набоков иногда поворчит на то, что плохо истоплены печи, да потом забудет.