Михаил Васильевич прибавил шагу. Удобно ли? Подойти вот так и заговорить? Но ведь Плещеев должен быть где-то поблизости.
— Какая идея вашей будущей повести, позвольте спросить?
Достоевский недоуменно оглядывается. Странная манера — останавливать на улице незнакомых прохожих и сразу требовать от них изложения идей.
Петрашевский чувствует себя неловко. Он действительно брякнул первую пришедшую ему в голову фразу, а теперь в пору извиняться.
Плещеев подоспел вовремя, и знакомство состоялось.
Петрашевский пригласил Федора Михайловича к себе, но оказалось, что Достоевский завтра уезжает на целое лето к брату Михаилу в Ревель.
Столетние исполины старого соснового бора столпились на краю болота. Высокая осока скрывает мутные омуты, а ярко-зеленые мхи охраняют бездонные грязевые океаны.
Ни пройти, ни проехать. И только узкая полоска опушки служит тропинкой, ведущей к полям, куцым пашням, осиновым рощам.
На опушке прилепился убогий выселок в семь дворов. Избы расползлись и позеленели от вечной сырости. Не видно ни огородов, ни хлевов для скота. Среди деревьев пасется несколько тощих лошадей. Каждый день они волоком тянут допотопные, бороны и плуги — пашни крестьянские от выселка. за 10 верст.
Выселок принадлежит Михаилу Петрашевскому. Земля у крестьян есть, да удобрить ее нечем, коровы в этих гиблых местах не приживаются. Хаты сгнили, лес рядом, да барин далеко, а лес господский.
Да и помнит ли барин о выселке? Доходов от него никаких, одно название, что владение.
Крестьяне из года в год козыряют землю, собирают ягоды, грибы, бьют болотную птицу, потихоньку делают порубки в помещичьем лесу, но поставить новые дома боятся. А хибарки сгнили вконец, даже не горят. Зимой ветры со снегом пробиваются сквозь деревянную труху, летом сочатся дожди.
И не стало мочи жить в этих лачугах…
Михаил Васильевич долго не может понять, откуда и зачем явился к нему этот волосатый дядя в рыжем армяке и в меховой шапке, несмотря на жару.
А дядя все норовит в ноги бухнуться и твердит одно: — Смилуйся, батюшка Михаил Василич, не дай пропасть детишкам малым да холопам твоим. Мир послал меня, старосту твоего, леску испросить…
Выселок? Бывал когда-то там в детстве с отцом. Нужно старосту расспросить, а вот с пола его никак поднять не удается.
Наконец мужик уселся на кончик стула, шапку мнет, дыхнуть на барина остерегается.
Михаил Васильевич с болью смотрит на старосту.
Ну как, как вытащить этих дремучих людей из болота, в котором они увязли, как приучить к чистоте, порядку, самостоятельности? Об освобождении их никто из власть имущих и не помышляет. Да и сами они только о лесе, о скотинке да куске насущном и думают.
Староста потихоньку встал и, отвешивая поклоны, начал пятиться к двери.
— Куда, голубчик? Нет уж, изволь подождать. Петрашевский вдруг вспомнил о недавнем разговоре с писателем Зотовым. Тот посмеивается над фурьеризмом и откровенно издевается над идеей фаланстера. А что, если пока там суть да дело с освобождением, попробовать на практике доказать всю выгоду, удобство, пользу фаланстера? Ведь пытался это сделать Фурье. Да и у Оуэна хорошо получилось с мастерскими. А ведь это случай! И вряд ли он когда-либо повторится. Выселок в его полном распоряжении. Крестьяне дошли до крайности. Конечно же, они должны сразу понять и оценить выгоды «ассоциации». Испокон веков живут «миром». А всё «неверующие Фомы» потом смогут приезжать, любоваться да брать с фаланстера пример. Пропаганда фурьеризма действием.
И закон на его стороне, он не воспрещает подобных опытов, достаточно вспомнить том IX «Свода». Петрашевский усаживает старосту на прежнее место и начинает втолковывать ему, что нет никакого смысла латать старые лачуги, они все равно сгниют на этом гиблом болоте. Не лучше ли выбрать в сосновом бору сухую поляну, поставить на ней одну избу, в которой каждая семья имела бы комнату. В избе была бы общая кухня и зала для зимних работ и посиделок, а там — рядом с избой — амбары, хлев, конюшня.
Староста слушает сосредоточенно, иногда кивает головой, неуверенно почесывается и всем своим видом как бы говорит: «Воля ваша, вам лучше знать, мы люди темные, как прикажете, так и сделаем».
Но Михаил Васильевич хочет слышать тут же, немедленно и именно от этого старосты, что так «будет не в пример лучше и выгоднее».
Староста почесывался.
Плутарх лежит на столе, Гёте валяется посреди дивана. Древний и новый поэты как искусители. Нашептывают. Отравляют успокоенностью, отрешенностью. Сулят почести и сладкие слезы.
Персидский халат мало напоминает тогу античности, зато турецкий пистолет вполне современен Вертеру.
Пистолет подпирает подбородок. Пуля должна пробить мозжечок.
Курок щелкает. Сухо.
И слышно, как за стеной гремят чашки с утренним чаем.
Дуло опущено. Рукав халата цепляется за вновь взведенный курок. Пуля вошла в каменную стену почти на вершок. Вспышка опалила руку, курок прищемил сухожилие.
За стеной бьются чашки…