– Чумной! – выругался кто-то в притихшей толпе. – Жил псом, нагайку лижучи господарскую, да так псом и подох!
Князь Хованский, потчевавшийся в светлице Софьи, налил начальнику Стрелецкого приказа князю Юрию Алексеевичу Долгорукому новый корец вина.
– Пей, Алексеевич, а там ужо вместе и поплачем с тобой.
Князь залпом выпил вино крякнул и понюхал зачем-то пальцы.
– А плакать – сам ужо поплачь, без меня, князюшко, – спесиво задрал он грязно-синий клин бороды.
– Да уж где нам! – понурился Иван Андреевич и вдруг с деланным почтением поглядел на Долгорукого. – Кабы мне чуток твоей храбрости, показал бы я крамольникам кузькину мать! – И восторжённо взял за руку товарища. – Аль впрямь не страшишься?
– Я-то? – икнул Долгорукий и стукнул себя кулаком по колену. – Да ежели что… да я их, племя смердящее…
Иван Михайлович, до того молча сидевший у края стола неожиданно встал.
– В кого веры не имашь? В Юрия ли Алексеева? Иль запямятовал, что он от юности своей витязь непреоборимый? Ему ли стрельцов страшиться, ляхов да татарву на грудь свою принимавшему?! Вот ты ежели покичишься, Иван Андреевич, в те поры я ещё погадаю!
Хованский сделал вид, как будто собирается немедля осрамить Ивана Михайловича и идти к стрельцам. Но раззадоренный Долгорукий опередил его:
– Мне вместно команду держать над стрельцами! Я начальник приказа Стрелецкого! И не суйся не в свой кузовок!
Пошатываясь от хмеля, князь вышел из светлицы.
Милославский игриво ткнул Хованского пальцем в живот:
– Пущай его сунется. – И выглянул в дверь. – Ты ужо, Алексеевич, покруче с крамолой. Задай им баньку по-княжески!
– Ужо я их попарю! – не оборачиваясь, прихвастнул Долгорукий и погрозил кулаками в пространство.
Увидев ненавистного начальника, стрельцы грозно надвинулись на него.
– Не с покаяньем пожаловал ли?
– Молчать, племя хамово! – плюнул Долгорукий в лицо замахнувшегося на него кинжалом Кузьмы Черемного. – Шапку долой!
Неожиданным и резким ударом головы под живот Черемной свалил князя с крыльца. Копья пронзили лицо и грудь князя. Мятежники рассыпались по крыльцу.
– У-гу-гу-гу! О-го-го-уу! – захлестнуло кипящей смолой хоромы кремлёвские.
Обняв Василия Васильевича, Софья одним глазом выглядывала в оконце. Лицо её дышало самодовольным счастьем.
– Чуешь ли? Чуешь?
– Чую, царевна.
Василий Васильевич и сам не скрывал своей радости, твёрдо верил уже в победу Милославских. И потому, что смелые чаяния его увидеть себя когда-нибудь на самом верху государственности, мужем Софьи-правительницы, начинали претворяться в явь, ему казалось, что он искренно, всей душою любит царевну, и сознание вины перед обманутой им женой не томило уже душу непрощёным грехом. Он тепло прижимался к ней, покрывал поцелуями голову, лицо, польскую кофту и, увлёкшись мечтой, молитвенно обронил вдруг:
– Царица моя! Жена моя, Богом данная!
– Жена?! – оглянулась царевна. – А Авдотья?
Голицын вздрогнул.
Взглянув на Василия Васильевича, Софья злобно перекосила лицо. Нос её сморщился; по краям его и над переносицей образовался ряд тёмных выбоинок.
Голицын прямо взглянул царевне в глаза.
– Не поминай про Авдотью! Имени слышать её не могу! Опостылела! Лучше повели к стрельцам выйти погибель принять, нежели адовой пыткой пытать меня, про жену поминаючи!
– Так ли? – ещё недоверчиво, но почти мягко спросила Софья, и, почувствовав прикосновение губ князя к руке, вконец растаяла.
– Так, царица моя! Дай срок, поверишь, прознав, что Авдотья в монастырь на послух заточена!
Софья улыбнулась счастливой улыбкой.
– Погоди ужо! Будешь ты мужем самодержавицы русской, государыни Софьи! – И жадно обняла князя…
Во дворце, под престолом у Спаса, смутьяны нашли Афанасия Кирилловича Нарышкина. Его выдали Пётр Андреевич Толстой и Цыклер.
Не в пример другим, Нарышкина не сбросили на копья а, связав спиной к спине с князем Григорием Григорьевичем Ромодановским, били обоих головой об стену до тех пор, пока они не испустили дух. Трупы выбросили на крыльцо и там, как самых неумолимых гонителей староверов, изрубили в куски и отдали на съедение псам.
Кружится Москва в хмельном угаре. Не стало более начальных людей. Ходуном ходят, хоромы боярские топчут холопьими плясками и развесёлыми песнями. Отныне каждый убогий человечишка сам себе и холоп и господарь.
Ухарски заломив набекрень бархатную шапку, гордо шагает Фомка по вздыбившимся московским улицам. За ним прёт море холопьих голов.
– Пой, веселись, православные! Ныне исполнилось время идти ратью на Холопий и Судный приказы!
Черна улица толпами. Беда ли в том, что Сухарев полк под началом пятисотого Бурмистрова и пятидесятного Борисова, изменил стрелецкому делу! Не повернуть Бурмистрову солнца вспять! Время исполнилось!
Фомка шагает впереди всех, торжествующий, гордый, вдохновенный. Знает, будет ныне по слову Родимицы, исполнит он то, что утром ещё наказала она исполнить. Как горячо целовал Фомка уста постельницы, изрёкшие дивные слова о кабальных. Точно то, о чём он томительно думал долгие годы, но не мог ясно представить себе, неожиданно открыла ему Федора.
– За мной! На Холопий и Судный!