В стёкла несмело стучался дождь. Выл сырой октябрьский ветер. Под ногами запоздалых прохожих, словно суставы на дыбе, трещали гнилые мостки. Расстегнув камзол, царевич уставился в окно. Бледное лицо его было в поту. На впалых щеках тлел зловещий румянец чахоточного. По улице лениво вышагивали дозорные. Алексей узнал преображенцев, гадливо сплюнул и отвернулся.
Кто-то постучался. Царевич вздрогнул и ещё больше побледнел. Не дождавшись ответа на стук, в терем вошли бывший учитель царевича Никифор Вяземский и дядька Авраам Лопухин.
– Пьёшь? – сокрушённо покачал головой Никифор.
– А по-твоему, – рассердился Алексей, – ноги, что ли, зельем сим обтирать, как тому Шарлотта моя поучает? Так вот же нароч…
Оглушительный взрыв кашля не дал ему договорить. Вяземский достал платочек и бережно вытер забрызганные кровью губы питомца. Лопухин, с невыразимым страданием глядя на это, прижал к груди руки:
– Себя не бережёшь, нас пожалей.
– Ты об чём?
– Богом молю, не пей!
Царевич нежно провёл ладонью по голове Лопухина.
– Умру, Бог с вами останется.
– Бог, радость моя, на небе, а царь на земле.
– Какой же я царь? Царь один у нас, батюшка мой.
Оба гостя вскочили:
– Ты наш царь! Все ревнители старины Богу молятся о твоём здравии.
– И о скорой кончине батюшки?
Ему не ответили. Чтобы как-нибудь рассеять хозяина, Вяземский сам же налил три чары.
– Выпьем, Алексей Петрович.
Вино немного развеселило больного.
– Умелица у меня Евфросиньюшка студень готовить, – говорил он, закусывая. – Не то что иноземки со своими креме-пулярде.
Из опочивальни вновь донёсся протяжный стон.
– Уж не рожает ли? – всполошился Лопухин.
Царевич в тоскливом недоумении приподнял плечи:
– Не ведаю – радоваться мне или кручиниться родинам сим. Словно бы Бога надо благодарить за продление рода, а как подумаю, что младенчик-то будет не чистый наш православный, а вроде русский из немцев, – так на душе и мутит.
– Кровь царская ни с чем смешаться не может, – по-отцовски обнял племянника Лопухин. – Родшийся от богопомазанника есть истинно русское чадо.
Уговоры дядьки, скреплённые примерами из Святого писания, смягчили Алексея. Набожно перекрестившись, он покинул гостей и отправился проведать принцессу.
Оставшись вдвоём с Вяземским, Лопухин приник губами к его уху:
– Слыхал? Голицын, сказывают, ещё единожды разбил Армфельда[322] при Вазе, а выборгский губернатор Шувалов[323] словно бы Нейшлот-крепость занял.
– Ходит слух… люди болтают, – горько поморщился Никифор.
В последнее время врагов Петра начинали не на шутку тревожить всё более частые победы над шведами. В России уже почти никто не вышучивал государя. Даже купчины, державшиеся старины, сами уже, без нажима царёвых людей, заботились об увеличении флота. Мечта о море, томившая торговых гостей два с лишним века, начинала как будто сбываться.
– Хоть и немецкий в нём дух, – не без хвастовства говорили именитые люди, – в самую ему пору наша шапка купецкая.
Когда русский галерный флот под началом Апраксина разбил шведов при Гангуте, многие ревнители старины открыто перешли на сторону Петра. Упорствовала лишь часть родовитого боярства, ни за что не желавшая расстаться с ленивым сидением в своих вотчинах «на полных хлебах с обувою и одёжею у крестьянишек».
– Чего говорить! – вздохнул Вяземский. – Ежели так дале пойдёт, и пожалиться будет некому. Худо.
С шумом распахнулась дверь. Вошёл тёмный от гнева царевич.
– Уйду! – резко крикнул он. – В монастырь! Подле матушки буду, рядышком, а не хочу тут боле сидеть. Видеть не могу больше немку.
Вяземский поднялся.
– В монастырь, Алексей Петрович, дело хорошее. Божье дело… И коли бы не слёзы матушки твоей, сам бы я споручествовал тебе в сём подвиге. Токмо матушка никогда тебе на сие благословенья не даст.
Оставив пришибленного Алексея с Лопухиным, он вышел. Через сени к опочивальне принцессы направилась Евфросинья. В руке её дымилась чашка кофе.
Заметив Никифора, девушка как будто смутилась, отвела в сторону взгляд. В первое мгновенье Вяземский не обратил внимания на её замешательство. Но тут же неожиданно его пронизала страшная догадка: «Так вот почему Шарлотта тает у всех на глазах! Вот почему не помогают ей ни иноземные лекари, ни монахи, ни святая вода… Не зельем ли уж каким поит её Евфросинья?»
Алексей сидел, упёршись колючим подбородком в кулак, и дремал. У левого края губ, подле крохотного сгусточка крови, лениво водила хоботком поздняя муха. Царевич изредка дул на неё, она чуть топырила тогда слюдяные крылышки, выпрямлялась, готовая к отлёту, и тут же снова продолжала своё дело.
Вошли новые гости: Василий Долгорукий, Воронов и Евстигней.
– Слыхал, Алексей Петрович? – чмокнув Алексея в руку, спросил Долгорукий. – Государь пожаловал нас законом об единонаследии.
Больной в изумлении раскрыл рот. Муха слетела с его лица и взвилась к самому потолку.
– О престолонаследии?
– Покеле Бог миловал. О единонаследии, царевич.
– Эка надумал! – покривился Воронов. – Недвижимость, сиречь поместья, дворы, лавки, не отчуждать, но в род обращать.