Во всём: в работе, в коротком отдыхе, в еде, в самых обыденных, скупых крестьянских словах – Григорий Семёнович улавливал оттенок скрытого, глухого озлобления. И ему становилось не по себе, в душу прокрадывался царапающий стыд. Опустив глаза, он бочком подбирался к саням и умоляющим шепотком отдавал приказанье вознице трогать. Ледяной ветер прожигал лицо, рассыпался осколками стёкол по телу, – Титов не смел запахнуть шубу, она давила его, как давит человека стыд за сказанное слово лжи. Стольник ёрзал на сиденье, изо всех сил цеплялся пальцами за обочины саней, как будто боялся, что не выдержит и выбросится на полном ходу в снег. Ему становилось страшно за себя, чёрный туман застилал глаза и рассудок.
И вдруг, приняв бесповоротное решенье, он отрывал руки от заиндевелого дерева и, пригнув голову, нырял в сугроб.
– Бери! Не могу боле! Давит!
Возница сдерживал коней и поворачивался к господарю. «Зачинается, – сочувственно думал он. – Сызнова бес его уколачивает».
– Давит! – ревел Григорий Семёнович. – Не могу я боле знатную шубу носить на себе, глядучи на крестьянишек, в рогатки и мочало обряженных!
Царёв человек сбрасывал с себя енотовую шубу и срывал кафтан. Возница в свою очередь нехотя раздевался и обменивался с ним одеждой.
– Бери! Всё забирай! – уже слезливо, чувствуя, как входит в него умиленье, хныкал Титов, кутаясь в прохудившийся овечий тулуп.
Холоп, напялив кафтан и шубу, испытывал такое ощущение, будто повели его по людной улице в бабьем сарафане. Он то и дело робко поворачивался к не попадавшему зуб на зуб стольнику, но каждый раз его встречал такой блаженный взор, что не хватало сил просить о «прекращении комеди».
Дома Григорий Семёнович запирался в опочивальне и усаживался за стол.
– Господарь летописует, – таинственно объявлял дворецкий многочисленной челяди.
– Господарь летописует, – эхом отзывалось во всех уголках хором.
В усадьбе становилось тихо, как в послетрапезный час. Только возница, переминаясь с ноги на ногу, растерянно деражал на растопыренных руках господарские одежды и вкрадчиво просил дворецкого вернуть ему овчину и шапку.
– Дурак! – стучал дворецкий суставом согнутого указательного пальца по лбу Антипа. – Дурак! От каких гостинцев отказываться! Есть ли голова на плечах твоих? Не чурбан ли приделан?
Но возница был настойчив и не уходил до тех пор, пока не облачался снова в привычные свои отрепья.
– Экий грех! – жаловался он в людской. – Сызнова господаря уколачивала нечистая сила. А как шубу свою на меня напялил, так все словно бы рукою сняло. А мне его шуба тяжелей цепей. Попадись какому приказному в обрядке енотовой, как пить дать, загонит в гроб батожьём. «Не соромь – де господарей, по чину, по званью одёжу носи» – И не то с горечью, не то с гордостью встряхивал головой: – Пущай уж господари в енотах хаживают, а мы и в овчине не пропадём!
Так было и в последний объезд… Дворецкий долго чистил кафтан и шубу, чтобы «не пахло от них смердовым духом», и благоговейно, словно архиерейское облачение, сложил их в кованый, с инкрустацией, сундук.
А Титов, склонившись над бумагой, выводил, любовно украшая каждую букву замысловатыми завитушками и усиками:
« Слушал я в залетошнем годе глаголы крестьянишки, вельми учёного, Посошкова Ивашки[182]. Рек он, надлежит-де о крестьянстве вспомянуть, чтоб и их от разоренья и обид поохранить, и в лености б пребывать им не допускать, дабы от лености во всеконечную скудость не приходили, аще бо, кои крестьяне живут в хлебных местах, обаче[183] и те бы зимою даром не лежали, но трудились бы – овие[184] в лесах, овие ж в домовых рукодельях и иние же в подводах съездили, а лёжа своего припасённого хлеба, не потрудився, не ели б и дней бы своих даром не теряли, а у коих крестьян лошадей добрых нет и в подводы наняться не на чём, те шли б в людские работы и работали бы из найму или хлеба, а даром бы не жили. А диву я даюсь на того крестьянишку Посошкова, пожаловал бы к нам да поглазел, какою работою мы придавили людишек убогих, – вечной скорбью оделся бы. А сдаётся мне – не тем держава русская будет крепка, чте смерды денно и нощно на царя великого да на нас, господарей, трудиться будут, но тем крепко, будет царство что и людишки убогие в отчизне своей будут не пасынками, но сынами…»
Он разогнул спину и устремил в подволоку тоскующий взгляд. Его круглое лицо собралось лучиками. Реденькая pyсая бородёнка топырилась так, как будто вместе с хозяином думала невесёлую думу. Дуги бровей то вытягивались в одну тоненькую рыжую змейку, то рассекались на мелкие части, ползли вразброд, куда попало.