— Что, братцы, слышно в Нарве? — спросил певец.
— Должно, слышно: вон и вороны тамотка раскаркались на Тереху.
В это время к работавшим у шанцев подъехали князь Иван Юрьевич Трубецкой и заведовавший укреплением лагеря саксонский инженер Галларт.
— Бог в помощь, молодцы! — поздоровался Трубецкой с солдатами.
— Рады стараться, боярин! — гаркнули молодцы.
— Старайтесь, старайтесь. А завтра, ради Михайлова дня, я вас угощу большой чаркой, — сказал князь.
— Покорнейше благодарим на милостивом слове!
«Большой чарке» солдаты особенно обрадовались, потому что ненастная, сырая погода требовала чего-нибудь согревательного, бодрящего.
А князь Трубецкой тут просто придрался к случаю.
Его очень обрадовало письмо из Москвы, извещавшее о женитьбе сына на Ксении Головкиной. От жены он знал, что Ксения — редкая девушка и по красоте, и по душевным качествам. Кроме того, ему лестно было породниться с Головкиным, которого царь заметно приблизил к себе и отличал от других.
— А кто из вас так весело пел? — улыбнулся он.
Солдаты замялись, но простоватый богатырь Теренька выступил вперёд и сказал:
— Это они меня передразнивали, ваша милость.
И он указал на певцов.
— За что ж они тебя передразнивали? — засмеялся князь.
— Что я бытта хочу женитца.
— Что ж, дело доброе, добудем Нарву, тогда и женим тебя. Прощайте, молодцы, — сказал князь, удаляясь, и прибавил — Песельникам по две чарки, а жениху — три.
Солдаты были в восторге.
— Ну так, братцы, пой! Боярин похвалил, да и спорей работа пойдёт.
— Ин и вправду, заводи, Гурин.
— Какую заводить-то?
— Ивушку, чтобы горла-те мы все опрастали.
И Турин «завёл» высоко-высоко:
— Солдатские «горла» подхватили, голоса все более и более крепли, а когда дело дошло до «бояр, ехавших из Новагорода», всех охватило воодушевление:
— Ну, братцы, в Нарве, поди, всех воробьёв распужали, — сказал, подходя, один семеновец.
— Да мы не даром поем: за пенье зелено вино жрём, — сказал Гурин.
— Ой ли! На каки таки денежки? Да тутай и кружала нету.
— Мы завтрея гуляем у самово боярина, князь Иван Юрьевича Трубецкова.
— Поддай, поддай жару, Гуря!
Гурин поддавал с высвистом:
— Бояре, бояре едут! Как бы не тово, — и семеновец убежал к своим.
Это ехали осматривать работы князь Яков Фёдорович Долгорукий[139], имеретинский царевич Александр и Автаном Михайлович Головин.
Вдруг среди работавших послышались голоса:
— Государь едет, государь едет!
Пётр возвращался с морского берега радостный, возбуждённый.
— Государь в духе, море видел, — улыбнулся Яков Долгорукий.
— Он хоть поглядит на море, и уж сыт по горло, — заметил Головин.
— Ну, не говори, Автаном Михалыч, — сказал царевич Александр своим слегка гортанным говором, — от гляденья на море государь пуще распаляется; он бы все моря, кажись, выпил.
Царь увидел князей и направился к ним.
11
На Москве тем временем князь-кесарь продолжал своё застеночное дело.
Одним из наиболее крупных зверей, уловленных князем-кесарем, оказался друг Талицкого, тоже из учёных светил школы знаменитого протопопа Аввакума, иконник Ивашка Савин. У него при обыске были найдены и подлинные сочинения Талицкого.
Привели Ивашку пред светлые очи князя-кесаря. Сухое лицо иконника, напоминавшее старинный закоптелый образ, и остановившийся взгляд выдавали упорство фанатика.
— С вором Гришкой Талицким в знаемости был ли? — спросил Ромодановский.
— Был, не отрекаюсь, вместе Богу служили, — отвечал иконник.
— И с оным Гришкою в единомыслии был же?
— Был и в единомыслии.
Ромодановский глянул на иконника таким взглядом, какого в Преображенском приказе никто не выдерживал. Иконник Ивашка выдержал.
— И слышал от Гришки воровские его на великого государя с поношением хульные слова?
— Слышал, — не запирался допрашиваемый.
Ромодановского поразила смелость иконника.
— И воровские его, Гришкины, тетрати чел?
— Чел.
— И усмотря в воровских его тетратях государю многие укорительные слова, государя и святейшего патриарха не известил?
— Точно, не известил.
Князь-кесарь начал терять терпение.
— И ты его, Гришку, поймав, ко мне не привёл по «слову и делу»?
— Не привёл… И то я учинил для того, чтоб он, Григорий, от меня не заплакал, и в том я перед государем виноват.
Ромодановский порывисто встал: