На штукатуренной стене искусно, тонким углем, были изображены на завитых пеной волнах два шведских корабля, в пушечном дыму, окруженные лодками, с которых русские солдаты лезли на абордаж. Над кораблями из облака высовывались две руки, держащие длинный вымпел со сказанной надписью. Петр Алексеевич присел на корточки. «Ну и ну!» – проговорил. Все было правильно, – и оснастка судов, и надутые пузырями паруса, и флаги. Он даже разобрал Алексашку с пистолетом и шпагой, лезущего по штурмовому трапу, и узнал себя, – принаряженного слишком, но – действительно – он стоял тогда под самой неприятельской кормой, на носу лодки, кричал и кидал гранаты.
– Ну и ну! Откуда же ты знаешь про сию викторию?
– Я тогда на твоей лодке был, гребцом…
Петр Алексеевич потрогал пальцем рисунок, – и верно, что уголь. (Голиков за спиной его тихо застонал.)
– Эдак я тебя, пожалуй, в Голландию пошлю – учиться. Не сопьешься? А то я вас знаю, дьяволов…
…Петр Алексеевич вернулся к генерал-губернатору, опять сел на золоченый стул. Свечи догорали. Гости сильно уже подвыпили. На другом конце стола корабельщики, склонясь головами, пели жалобную песню. Один Александр Данилович был ясен. Он сразу заметил, что у мин херца подергивается уголок рта, и быстро соображал – с чего бы это?
– На, закуси! – вдруг крикнул ему Петр Алексеевич, выхватывая из кармана кусок заплесневелого хлеба. – Закуси вот этим, господин генерал-губернатор!..
– Мин херц, тут не я виноват, хлебными выдачами ведает Головкин, ему подавиться этим куском… Ах, вор, ах, бесстыдник!
– Ешь! – У Петра Алексеевича бешено расширялись глаза. – Дерьмом людей кормишь – ешь сам, Нептун! Ты здесь за все отвечаешь! За каждую душу человечью…
Александр Данилович повел на мин херца томным, раскаянным взором и стал жевать эту корку, глотая нарочно с трудом, будто через слезы…
Петр Алексеевич пошел спать к себе в домик, потому что у генерал-губернатора комнаты были высокие, а он любил потолки низенькие и помещения уютные. В бытность свою в Саардаме спал в домишке у кузнеца Киста в шкафу, где и ног нельзя было вытянуть, а все-таки ему там нравилось.
Денщик Нартов тепло натопил печь, на столе перед длинным окошечком, в которое глядеть нужно было нагнувшись, разложил книги и тетради, бумагу и все – чем писать, готовальни – чертежные, столярные и медицинские – в толстых кожаных сумках, подзорные трубы, компасы, табак и трубки. Горница была обита морской парусиной. В углу стоял – в полроста человека – медный фонарь, привезенный для маячной мачты Петропавловской крепости; лежало несколько якорей для ботиков и буеров, смоляные концы, бокаутовые блоки.
Тут бы Петру Алексеевичу – после бани и хорошего ужина – и заснуть сладко на деревянной постели с крашенинным пологом на четырех витых столбиках, натянув на голову холщовый колпак. Но ему не спалось. Шумел ветер по крыше – порывами, взвывал в печной трубе, тряс ставней. На полу, на кошме, поставив около себя круглый фонарь с дырочками, сидел друг сердечный – Алексашка и рассказывал про денежные трудности короля Августа, о которых постоянно доносил – письменно и через нарочных – посол при его дворе князь Григорий Федорович Долгорукий.
Короля Августа вконец разорили фаворитки, а денег нет; в Саксонии подданные его отдали все, что могли, – говорят, там ста талеров не найти взаймы; поляки на сейме в Сандомире в деньгах отказали; Август продал прусскому королю свой замок за полцены, и опять – не то черт ему подсунул, не то король Карл – одну особу – первую красавицу в Европе, графиню Аврору Кенигсмарк, и он эти деньги ухлопал на фейерверки да на балы в ее честь; когда же графиня убедилась, что карманы у него вывернуты, сказала ему кумплимент и отъехала от него, увозя полную карету бархатов, шелков и серебряной посуды. Ему стало и есть нечего. Прибыл он ко князю Григорию Федоровичу Долгорукому, разбудил его, упал в кресло и давай плакать: «Мои, говорит, саксонские войска другую неделю грызут одни сухари, польские войска, не получая жалованья, занялись грабежом… Поляки совсем сошли с ума, – такого пьянства, такой междоусобицы в Польше и не запомнят, паны со шляхтой штурмом берут друг у друга города и замки, жгут деревнишки, безобразничают хуже татар; до Речи Посполитой им и горя мало… О, я несчастный король! О, лучше мне вынуть шпагу, да и напороться на нее!»
Князь Долгорукий, человек добрый, послушал-послушал, прослезился над таким несчастьем и дал ему без расписки из своих денег десять тысяч ефимков. Король тут же залился домой, где у него бесилась новая фаворитка – графиня Козельская, и давай с ней пировать…
Александр Данилович пододвинул железный фонарь, вынул письмецо и, поднеся его к светящимся дырочкам, прочел с запинками, так как еще не слишком был силен в грамоте: