…Позади головы на темной площади скрипела кольцом веревка на виселице… И умрешь — не успокоишься, — тело повесят… Больно, больно, земля навалилась… В поясницу комья влились… Ох, боль, вот она — боль!.. (Голова разинула рот, запрокинулась.) «Господи, защити… Маманя, скажи ему, маманя… Я не виновата… В беспамяти убила… Собака же кусает… Лошаденка и та…» Нечем кричать. До изумления дошла боль. Расширились глаза, померкли. Голова склонилась набок…
…Опять… Снежок… Еще не смерть… Третий день скоро… Ветер, ветер скрипит веревкой… «Корова, чай, третий день не доенная… Это что — свет красный?.. Ох, страшно… Факелы… Сани… Люди… Идут сюда… Еще муки?» Хотела забить ногами — земляные горы сдавили их, — пальчиком не сдвинуть…
— Где она, не вижу, — громко сказал Петр. — Собаки, что ли, отъели?
— Караульный! Спишь? Эй, сторож! — закричали люди у саней.
— Здееесь! — ответил протяжный голос, — сквозь падающий снег бежал сторож, путаясь в бараньем тулупе… С ходу — мягко, по-медвежьи — упал Петру в ноги, поклонясь, остался на коленях…
— Здесь закопана женщина?
— Здесь, государь-батюшка…
— Жива?
— Жива, государь…
— За что казнили?
— Мужа ножом зарезала.
— Покажи…
Сторож побежал, присел и краем тулупа угодливо смахнул снег с лица женщины, со смерзшихся волос.
— Жива, жива, государь, мыргает…
Петр, Сидней, Алексашка, человек пять Лефортовых гостей подошли к голове. Два мушкетера; поблескивая железными касками, высоко держали факелы. Из снега большими провалившимися глазами глядели на людей белое, как снег, плоское лицо.
— За что убила мужа? — спросил Петр…
Она молчала.
Сторож валенком потрогал ей щеку.
— Сам государь спрашивает, дура.
— Что ж, бил он тебя, истязал? (Петр нагнулся к ней.) Как звать-то ее? Дарья… Ну Дарья, говори, как было…
Молчала. Хлопотливый сторож присел и сказал ей в ухо:
— Повинись, может помилуют… Меня ведь подводишь, бабочка…
Тогда голова разинула черный рот и хрипло, глухо, ненавистно:
— Убила… И еще бы раз убила его, зверя…
Закрыла глаза. Все молчали. С шипеньем падала смола с факелов. Сидней быстро заговорил о чем-то, но переводчика не оказалось. Сторож опять ткнул ее валенком, — мотнулась, как мертвая. Петр резко кашлянул, пошел к саням… Негромко сказал Алексашке:
— Вели застрелить…
5
Молчаливый и прозябший, он вернулся в ярко освещенный дом Лефорта. Играла музыка на хорах танцзала. Пестрые платья, лица, свечи — удваивались в зеркалах. Сквозь теплую дымку Петр сейчас же увидел русоволосую Анну Монс… Девушка сидела у стены, — задумчивое лицо, опущены голые плечи.
В эту минуту музыка, — медленный танец, — протянула с хор медные трубы и пела ему об Анхен, об ее розовом пышном платье, о невинных руках, лежавших на коленях… Почему, почему неистовой печалью разрывалось его сердце? Будто сам он по шею закопан в землю и сквозь вьюгу зовет из невозможной дали любовь свою…
Глаза Анны дрогнули, увидели его в дверях раньше всех. Поднялась и полетела по вощеному полу… И музыка уже весело пела о доброй Германии, где перед чистыми, чистыми окошечками цветет розовый миндаль, добрые папаша и мамаша с добренькими улыбками глядят на Ганса и Гретель, стоящих под сим миндалем, что означает — любовь навек, а когда их солнце склонится за ночную синеву, — с покойным вздохом оба отойдут в могилу… Ах, невозможная даль!..
Петр обхватил теплую под розовым шелком Анхен и танцевал молча и так долго, что музыканты понесли не в лад…
Он сказал:
— Анна?
Она доверчиво, ясно и чисто взглянула в глаза.
— Вы огорчены сегодня, Петер?
— Аннушка, ты меня любишь?
На это Анна только быстро опустила голову, на шее ее была повязана бархатка… Все танцующие и сидящие дамы поняли и то, что царь спросил, и то, что Анна Монс ответила. Обойдя круг по залу, Петр сказал:
— Мне с тобой счастье…
6
Патриарха ввели под руки. Благословляя старую царицу с братом и бояр, сурово совал в губы костяшками схимничьей руки. Царя Петра все еще не было. Иоаким сел на жесткий стул с высокой спинкой и низко склонился, — клобук закрыл ему лицо. Лучи солнца били из глубоких оконниц под пестрыми оводами Грановитой палаты. Все молчали, сложив руки, потупив глаза. Покой лишь возмущался крылатой тенью от голубя, садившегося снаружи на оснеженную оконницу. Жар шел от синей муравленой печи, пахло ладаном и воском. Было первым и важнейшим делом — так сидеть в благолепном молчании, хранить чин и обычай. Об эту незыблемость пусть разбиваются людские волны — суета сует. Довольно искушений и новшеств. Оплот России здесь, — пусть победнее будем, да истинны… А в остальном бог поможет…
Молчали, ожидали прибытия государя. Наталья Кирилловна благочестиво вздремнула, — располнела за последние месяцы, стала рыхла здоровьем. Стрешнев осторожно, кряхтя, поднял четки, упавшие с ее колен на ковер. В палате при Софье стояли часы башенкой. Их ведено было убрать, — раздражали тиканьем, да и сказано: «Никто же не веси часа…» Время считать — себя обманывать. Пусть его помедленней летит над Россией, потише…