Что я стану делать дальше, я в то время не понимал. Планов у меня не было, каких-либо перспектив тоже. Я помогал Ивану Антоновичу, а также был регентом хора в Ольгинском приюте[11], куда меня устроил мой благодетель. Должен признаться, что регент из меня был никудышный. Это занятие мне не подходило, ведь регенту положено быть строгим. Вот даже добрейший мой Иван Антонович дома был мягок и уступчив, а как встанет перед хором, да как посмотрит из-под нахмуренных бровей, так оторопь берет! Всем сразу становится ясно, что вольностей и шалостей он не дозволит. А у меня дети делали что им вздумается, разве что только на головах не ходили. Не я из них веревки вил, как положено регенту, а они из меня. Мне было их жаль, несчастных сироток. Я сам безотцовщина, считай, что наполовину сирота. Хлебнул горя досыта, большой ложкой. Но у меня была любящая мать, а у приютских никого не было. В Ольгинский приют обычно брали тех, у кого не только отца и матери, но теток с бабками тоже не было. Обычно наши спевки заканчивались тем, что я начинал тихонечко петь что-то веселое, чтобы повеселить моих сироток. Хоть и тихонечко я пел, а церковный староста Пршеменский все слышал. Вредный был старик Пршеменский. Мне сделает выговор при детях, а затем Ивану Антоновичу нажалуется на меня, дескать, никакого благолепия от такого регента и толку тоже никакого. Иван Антонович только головой качал и говорил: «Эх, Петруша, легкий ты человек». «Легкий» у него означало легкомысленный. Я не спорил, знал за собой такой грех. Я до сих пор «легкий», мне так приятнее.
С Пршеменским мне удалось поладить по совету тамошнего диакона Лукьяна. «Староста, я погляжу, к вам постоянно придирается, – сказал Лукьян. – А вы ему поднесите чарочку, уважьте человека. Уважение любой твари приятно, да и от чарочки староста наш никогда не откажется». Я так и сделал. Угостил Пршеменского раз-другой, и стали мы с ним если не друзья, то приятели, а на приятеля как можно жаловаться? Нельзя. «Не жалуются на тебя больше, Петруша! – радовался Иван Антонович. – Остепенился ты, в ум вошел. Это хорошо». На самом же деле я вел себя так же, как и раньше, по-иному я себя с детьми вести не мог.
Спустя много лет, после одного моего концерта в Черновцах, ко мне подошел хорошо одетый мужчина и сказал: «Петр Константинович, я вас сразу узнал, вы у нас в приюте регентом были». Мне было приятно – надо же, вспомнил!
Переезд из Кишинева в Бухарест
В начале весны 1919 года моя артистическая карьера неожиданно пошла в гору. Поспособствовал этому протоиерей Федор Воловей, весьма уважаемая в Кишиневе личность, епархиальный миссионер. Подозреваю, что участие в моей судьбе он принял по просьбе добрейшего Ивана Антоновича. По его (Воловея) протекции я получил место в известном квартете Долинского. Петь у Долинского считалось делом солидным, и деньги он платил хорошие. Выступали мы много. Именно у Долинского я почувствовал себя настоящим артистом. До этого все было как-то несерьезно, а теперь я выступал не в каком-то кабаре, смахивающем на притон, а в Пушкинской![12] В самой Пушкинской! Никогда не забуду, как радовалась мама, когда я пригласил их с отчимом на наше выступление. Она сидела в первом ряду и плакала от счастья, а после сказала мне: «Сыночек, я горжусь тобой!» Не было и не будет в моей жизни более высокой, более дорогой похвалы, чем эти слова. Отчим тоже сказал мне что-то похожее на похвалу, но сказал не от души, а сквозь зубы.
Я часто размышляю о том, как причудливы повороты человеческой судьбы. Взять хотя бы мою жизнь. За каких-то три года, с 1917 по 1919-й, я был прапорщиком, певцом, столяром, регентом и снова певцом… Вдруг превратился в «румына», то есть – в румынского подданного… Чудно все это! Воистину никому не дано знать о том, что ждет его завтра. Поэтому я избегаю строить планы на будущее. Человек предполагает, а бог располагает. В моей жизни все происходило неожиданно. Вдруг в Париже встретил мою первую жену Зиночку. Так же неожиданно получил приглашение выступать в Риге в кафе «А.Т.». Неожиданно записал первые пластинки. Неожиданно встретил Верочку. Я могу думать об одном, строить далеко идущие планы, но неожиданности разбивают эти планы в пух и прах.
В апреле 1919 года я влюбился так сильно, как никогда раньше не влюблялся. Это было не просто любовное чувство, а какой-то пожар в душе. Я умирал, если за день хотя бы раз не видел мою любимую и не перебрасывался с ней хотя бы парой слов. Познакомились мы случайно, так, как описывают в романах. Столкнулись на захолустной Харлампиевской улице, посмотрели друг на друга и оба поняли, что влюбились.