Через полгода я видел его выходящим из кабинета графа Палена. Закон 19 мая был в полном разгаре, и в Петербурге производилось под руководством чрезвычайно исполнительного формалиста - товарища прокурора судебной палаты - искусственно вздутое "утирателями слез" дознание о кружках между учащимися, которым Шувалов, державшийся системы запугивания государя, был, по-видимому, вполне удовлетворен. Остановившись в дверях кабинета с провожавшим его Паленом, он, не стесняясь присутствием посторонних, сказал ему, громко называя товарища прокурора: "Пожалуйста, устройте мне его. Мне очень этого хочется. Не забудьте". И, горделиво подняв голову, он быстро прошел мимо, бросив на меня высокомерный взгляд, как на совершенно незнакомого ему человека. Через неделю его императивное желание было исполнено служебным повышением упомянутого им лица.
Прошло еще два года. Придворные недоброжелатели Шувалова сумели разными коварными намеками возбудить против него ревнивую подозрительность Александра II, и, как рассказывают, однажды за карточным столом государь сказал вздумавшему будто бы конкурировать с ним "Петру IV": "А знаешь, я тебя назначил послом в Лондон".
Через неделю после опубликования этого назначения я провожал кого-то из близких знакомых на Николаевскую дорогу и, проходя по платформе станции, увидел у последнего вагона первого класса генерала в конногвардейской фуражке, окруженного небольшой группой провожавших. Мне показалось, что это Шувалов, но нет! сказал я себе: тот был выше ростом и говорил более уверенным и низким голосом.
Но когда я проходил второй раз мимо группы у вагона и стал вглядываться в генерала, последний мне приветливо поклонился, и я узнал в нем действительно Шувалова.
Но этот был совсем другой человек. Он поразительно изменился, согнулся и как-то весь поблек. Куда девались гордый подъем головы, надменное выражение лица и презрительное прищуривание глаз! Он имел вид человека, поколебавшегося в уважении к самому себе и пристыженного в глазах общества. А между тем звание посла при СанДжемском кабинете было, по широте и ясности задач, конечно, выше сомнительной прелести начальника III отделения и верховного наушника при русском государе.
Но таково уже свойство многих русских людей, хлебнувших власти: не источник последней и не цели, ею преследуемые, заставляют их ценить свое положение, а исключительно ее объем и внешние атрибуты.
Мне вспоминается по этому поводу рассказ известного писателя Д. В. Григоровича об одном ничтожном бюрократе, который решительно ничего не делал по своему министерству, говоря лишь постоянно докладчикам: "Пожалуйста, покороче", и занимаясь интригами против других министров, причем он даже безобидного Набокова считал "вредным" и содействовал его падению. Когда председатель Государственного совета великий князь Михаил Николаевич объявил ему, что он назначен председателем одного из департаментов Совета, этот министр пришел в совершенное отчаяние, чуть не со слезами просил оставить его в прежней должности, так как будто бы многие важные реформы им еще не закончены и т. д., а когда получил указание на то, что решение уже состоялось, то, приехав домой и с тоской объявив своим курьерам и швейцару: "Я больше не ваш министр", заперся и заболел. "Все от того, - прибавлял Григорович, - что лишился возможности раз в неделю быть в сфере зрения гатчинского ока и знать, что даже раз в неделю в его собственной приемной так же внутренне трепещут просители и подчиненные, как трепещет он пред тем, чтобы предстать перед монархом. Это - особое психологическое состояние". По-видимому, в таком же психологическом состоянии находился и граф Шувалов, когда я его видел на железной дороге. Ускользнувшая из рук возможность "терзать пугливое воображение" царя была ему слишком дорога, а как ею пользовались некоторые из его преемников, я убедился в бытность мою вице-директором департамента министерства юстиции. Для какой-то служебной справки департаменту понадобилось подлинное производство дела о приготовлении к совершению крушения императорского поезда в Балте. Оказалось, что раздутое прокурором Пржецлавским приготовление сводилось к пропаже рельсовой накладки и окончилось ничем. Но на телеграмме Пржецлавского, где это происшествие рисовалось как успешно открытый злодейский замысел на жизнь монарха, переданной в копии от шефа жандармов министру юстиции, значилась помета первого из них: "Доложено государю императору такого-то числа". Меня заинтересовало время доклада, а по сверке с календарем того года, когда это произошло, оказалось, что это был первый день пасхи и что почтенный и своеобразный охранитель верховной власти отравил своей ненужной и лукавой поспешностью бедному монарху примирительные часы светлого христианского праздника.