Процесс этот отнюдь не прямолинеен. Недаром после «Иоланты» он просит Модеста Ильича поискать ему оперный сюжет «по возможности не фантастический, что-нибудь вроде «Кармен» или «Сельской чести»[133]. Недаром одобрительно отзывается об итальянских композиторах нового поколения, «веристах», как о людях, вносящих в оперное дело живую струю реализма. Очень вероятно, что в этом проявилось и характерное для композитора раскачиванье «творческого маятника»; после оперы и симфонии русского склада — шекспировская «Буря», после светлой «Спящей красавицы» — трагическая «Пиковая дама» и снова светлая «Иоланта». Число примеров легко умножить. Это чередование красок было, вероятно, следствием необычайной силы переживания художником создаваемых им образов и возникающего поэтому ощущения временной исчерпанности только что разработанной сферы чувств.
И, однако, в музыке ночных страхов, в холодно искрящемся вальсе снежинок, в колдовской, завораживающей истоме танца Кофе, в тонких перезвонах вариации феи Драже обозначились черты нового художественного стиля, к которому шел и к которому пришел бы композитор. Черты этого стиля, но в значительно менее совершенном выражении, сказались и в симфонии, сочиненной в 1892 году и в декабре того же года забракованной автором. Он отложил ее, крайне недовольный собой, усомнившись в самой возможности писать в дальнейшем симфонии, а в феврале 1893 года, после возвращения в Клин, его охватил один из самых сильных во всей его жизни порывов творчества.
Снова, как при создании «Пиковой дамы», а может статься, еще более, чем тогда, исполинская сила вдохновения оказалась в полной власти организующего, строящего, формующего сознания художника. Рождалась лебединая песня Чайковского — его Шестая, и последняя, симфония.
«Мне ужасно хочется написать какую-нибудь грандиозную симфонию, которая была бы как бы завершением всей моей сочинительской карьеры… Неопределенный план такой симфонии давно носится у меня в голове, но нужно стечение многих благоприятных обстоятельств для того, чтобы замысел мой мог быть приведен в исполнение. Надеюсь не умереть, не исполнивши этого намерения». Это признание находится в письме 1889 года, а довольно скоро после того, в 1890–1891 годах, Петр Ильич набрасывает первые эскизы и план симфонии, которую он называет «Жизнь». Но «благоприятные обстоятельства» отсутствовали, работа над заказанными театральной дирекцией оперой и балетом, а потом и над другой, не итоговой и не грандиозной симфонией поглощала все мысли, и эскизы оказались заброшенными. Шестая симфония осуществила давно носившийся в голове композитора замысел. Замысел этот был чрезвычайно широк. Новая симфония должна была привести к единству думы, в течение долгих лет волновавшие Чайковского, составлявшие предмет его глубокой заботы. Речь шла о наиболее общих вопросах мировоззрения, о человеке и боге, о человеке и его судьбе, о смысле и бессмыслице жизни. Обратимся же к этим размышлениям, проследим их развитие, в ходе которого, несомненно, менялся и тот неопределенный, но постепенно определявшийся замысел, художественным воплощением которого стала последняя симфония Чайковского.
Е. Я. Цветкова в роли Татьяны.
Г. М. Нэлепп в роли Германа.
Г. С. Уланова в роли Одетты.
Н. М. Дудинская в роли Одиллии.
М. Т. Семенова в роли Одетты.
В 1877 году мы застаем композитора на рубеже. Религиозные понятия и церковные образы существуют для него в это время только как поэтический отголосок детских впечатлений, как источник художественного наслаждения. По собственному признанию, он давно уже утратил веру в догматы, иными словами— в учение церкви о боге и человеке. «Догмат о воздаянии, — писал Петр Ильич, — в особенности кажется мне чудовищно несправедливым и неразумным». «За что награждать, да и за что казнить?» — спрашивал он в одном из более ранних писем. «Я пришел к убеждению, что если есть будущая жизнь, то разве только в смысле неисчезаемости материи и еще в пантеистическом смысле вечности природы, в которой я составляю лишь одно из микроскопических явлений…»
Но разрушение веры не привело Чайковского к целостному мировоззрению. «Умный человек не может быть не скептиком. По крайней мере в его жизни должен быть период мучительного скептицизма», — пишет он Н. Ф. фон Мекк, к которой обращены и приведенные выше выдержки в те же ноябрьские дни 1877 года. В итоге — «мы плывем по безбрежному морю скептицизма, ища пристани и не находя ее». И еще определеннее — «доживши до очень зрелого возраста, я ни на чем не остановился, не успокоил своего тревожного духа ни на религии, ни на философии».