зван тот же (правда, в ряде случаев Пугачев добавлял, что «объявился» раньше срока, чтобы помочь народу). В этом контексте и польская тема обретала особый, тоже в значительной мере не реальный, а фольклоризованный смысл.
Под этим углом зрения следовало бы по-новому взглянуть и на истоки многих программных требований манифестов «Петра III»-Пугачева. Как-никак, а он и вождь Крестьянской войны XVII века С. Т. Разин были земляками. И трудно представить, чтобы Е. И. Пугачев сызмальства не слыхал о своем знаменитом предшественнике, чье имя прочно вошло в фольклор, часто сливаясь с именем Ермака. В другой связи В. И. Буганов привел отрывок из народной песни, в котором оба этих имени выступали как «единый образ народного героя и заступника» [56, с. 7]. На вопрос царя, чем наградить его за одержанные победы, герой отвечал:
Знакомые слова, напоминающие первый манифест «Петра III»-Пугачева, те его строки, в которых он жаловал народ «рякою с вершын и до усья, и землею, и травами…». Это еще раз подтверждает глубину мысли А. С. Пушкина, назвавшего манифест «удивительным образцом народного красноречия, хотя и безграмотного» [157, т. 9, ч. 1, с. 371]. Документы, исходившие от пугачевцев, обладали ярко выраженной фольклорной природой. Этим в значительной мере и объяснялась их действенность в политической полемике с правительственными манифестами. И тот же сплав фольклорных образов с подлинными эпизодами жизни Пугачева делал вполне убедительной излагавшуюся им версию среди повстанцев.
Вопрос, где побывал и что делал Пугачев до объявления на Яике, волновал и Екатерину II. Тем более что в отличие от повстанцев она располагала многими сведениями о личности самозванца. Особенно настораживало императрицу пребывание Пугачева в соседней стране. Уже в первом манифесте о его самозванстве 15 октября 1773 года подчеркивалось, что Пугачев «бежал в Польшу в раскольничьи скиты… возвратясь из одной под именем выходца». Сам по себе этот факт стал известен властям еще в декабре 1772 года, после ареста будущего предводителя Крестьянской войны в Малыковке. Но теперь правительство было обеспокоено другим: не было ли связано принятие им имени покойного Петра Федоровича с происками внутренней политической оппозиции или враждебных иностранных сил?
Подобные подозрения, с точки зрения правящих кругов, не были лишены оснований. В частности, французская дипломатия раздувала провокационные слухи о Пугачеве и как «орудии противоекатерининской фронды», и как «диверсии со стороны Турции» [86, т. 2, с. 332]. Напомним, что в момент начала и подъема пугачевского движения Россия находилась в состоянии войны с Османской империей. «Тогдашние обстоятельства, — отмечал А. С. Пушкин, — сильно благоприятствовали беспорядкам. Войска отовсюду были отвлечены в Турцию и волнующуюся Польшу» [133, т. 9, ч. 1, с. 178]. Учитывая сложность международной ситуации, в которой оказалась Россия, Вольтер не исключал возможного вмешательства в движение Пугачева со стороны Франции, в том числе через ее посла в Константинополе. «И так, сему Пугачеву, — делился он своими сомнениями с Екатериной 6 октября 1774 года, — могу я сказать с осторожностью: "Сударь мой, что вы такое? Господин или слуга? На себя или на другого кого работаете?"» [241, т. 41, с. 151]. Едва ли письмо французского просветителя успело достичь Петербурга, когда императрица получила весьма странную депешу из Парижа от российского посланника И. С. Барятинского, в прошлом одного из флигель-адъютантов Петра III.
…Во время прогулки священника посольства в саду к нему подошел незнакомый человек и завел какой-то пустяковый разговор. Узнав, однако, что перед ним русский, он назвался Ламером и сообщил, что долгое время жил среди иностранных колонистов в России и даже был старостой в Каминской слободе. Тут разговор перекинулся на Пугачева, и Ламер сказал, что знаком с ним и беседовал в Саратове. По его словам, Пугачев был одет по-казацки. Он говорил, что является уроженцем Очакова, а в Семилетнюю войну служил поручиком русской армии. Дальше посольский священник услышал от французского собеседника еще более удивительные вещи.