Князь Роман, княж Борисов, сын Буйносов, а по-домашнему – Роман Борисович, в одном исподнем сидел на краю постели, кряхтя, почесывался – и грудь и под мышками. По старой привычке лез в бороду, но отдергивал руку: брито, колко, противно… Уа-ха-ха-ха-а-а… – позевывал, глядя на небольшое оконце. Светало, – мутно и скучно.
В прежние года в этот час Роман Борисович уж вдевал бы в рукава кунью шубу, с честью надвигал до бровей бобровую шапку, – шествовал бы с высокой тростью по скрипучим переходам на крыльцо. Дворни душ полтораста, кто у возка – держат коней, кто бежит к воротам. Весело рвали шапки, кланялись поясным махом, а те, кто стоял поближе, лобызали ножки боярину… Под ручки, под бочки подсаживали в возок… Каждое утро, во всякую погоду, ехал Роман Борисович во дворец – ждать, когда государевы светлые очи (а после – царевнины очи пресветлые) обратятся на него. И не раз того случая дожидался.
Все минуло! Проснешься – батюшки! неужто минуло? Дико и вспомнить: были когда-то покой и честь. Вон висит на тесовой стене – где бы ничему не висеть – голландская, ради адского соблазна писанная, паскудная девка с задранным подолом. Царь велел в опочивальне повесить не то на смех, не то в наказание. Терпи…
Князь Роман Борисович угрюмо поглядел на платье, брошенное с вечера на лавку: шерстяные, бабьи, поперек полосатые чулки, короткие штаны жмут спереди и сзади, зеленый, как из жести, кафтан с галуном. На гвозде – вороной парик, из него палками пыль-то не выколотишь. Зачем все это?
– Мишка! – сердито закричал боярин. (В низенькую, обитую красным сукном дверцу вскочил бойкий паренек в длинной православной рубашке. Махнул поклон, откинул волосы.) – Мишка, умыться подай. (Паренек взял медный таз, налил воды.) Прилично держи лохань-та… Лей на руки…
Роман Борисович больше фыркал в ладони, чем мылся, – противно такое бритое, колючее мыть… Ворча, сел на постель, чтобы надели портки. Мишка подал блюдце с мелом и чистую тряпочку.
– Это еще что?! – крикнул Роман Борисович.
– Зубы чистить.
– Не буду!
– Воля ваша… Как царь-государь говорил надысь зубы чистить, – боярыня велела каждое утро подавать.
– Кину в морду блюдцем… Разговорчив стал…
– Воля ваша.
Одевшись, Роман Борисович подвигал телом, – жмет, тесно, жестко… Зачем? Но велено строго, – дворянам всем быть на службе в немецком платье, при алонжевом парике. Терпи! Снял с гвоздя парик (неизвестно – какой бабы волосы), с отвращением наложил. Мишку (полез было поправить круто завитые космы) ударил по руке. Вышел в сени, где трещала печь. Снизу, из поварни (куда уходила крутая лестница), несло горьким, паленым.
– Мишка, откуда вонища? Опять кофей варят?
– Царь-государь приказал боярыне и боярышням с утра кофей пить, так и варим…
– Знаю… Не скаль зубы.
– Воля ваша…
Мишка открыл обитую сукном дверцу в крестовую палату. Роман Борисович, достойно крестясь, подошел к аналою. На бархате раскрыт закапанный воском часослов. Снял нагар со свечечки. Вздел круглые железные очки. Лизнул палец, перевернул страницу и задумался, глядя в угол, где едва поблескивали оклады на иконах: горел один только зеленый огонек перед Николаем-чудотворцем…
Было отчего задуматься… Ведь так если дальше пойдет, – всем великим родам, княжеским и дворянским, разорение, а про бесчестье и ругательство говорить не приходится. «Ишь ты, – взялись дворянство искоренять! Искорени… При Иване Грозном пробовали так-то – разорять княженецкие фамилии. Получилась гиль, смута. И ныне будет гиль. Становой хребет государству – мы… Разори нас, – и государства нет, жить незачем. Холопами, что ли, царь, будешь управлять? Чепуха! Молод еще, слаб разумом, да и тот, видно, на Кукуе пропил…»
Роман Борисович поправил очки, начал читать – гнусливо, по чину. Но мысли гуляли мимо строчек…
«Дворни пятьдесят душ взяли в солдаты… Пятьсот рублев взяли на воронежский флот… В воронежской вотчине хлеб за гроши взяли в казну, – все амбары вычистили. Пшеницы было за три года урожая, – ждал, когда цену дадут… (От резкой досады горько стало во рту.) Теперь слышно – у монастырей вотчины будут отбирать, все доходы брать в казну… Солонины велено заготовить десять бочек. Ах, боже мой, солонина-то им зачем?»
Читал. За слюдяным, в свинцовой раме, окошечком зеленело утро. Мишка у двери бил поклоны.
«На масленой бесчестили великие фамилии!.. По триста человек ряженых налетало, – в полночь, а то и позднее. Страх-то какой! Рожи сажей вымазаны. Пьяные. Не разберешь, где тут и царь. Сожрут, напьются, наблюют, дворовым девкам подолы обдерут… Кричат козлами, петухами, птицами».
Роман Борисович переступил с ноги на ногу, – вспомнил, как в последний день его, напоивши вином до изумления, спустив штаны, посадили в лукошко с яйцами… И не смешно вовсе… Жена видела, Мишка видел… «Ох, господи! Зачем? К чему это?»
Роман Борисович с натугой размышлял: в чем же причина бедствию? За грехи, что ли? В Москве шепчут, – в мир-де пришел льстец. Католики и лютеране – его слуги, иноземные товары – все с печатью антихристовою. Настал-де конец света.