Над рекой на горе покривились срубчатые островерхие башни, за ветхими стенами ржавели маковки церквей. Перед старым городом по склону горы раскиданы мазаные хаты и дощатые балаганы рабочих. Ближе к реке – рубленые избы новоназначенного адмирала Головина, Александра Меньшикова, начальника Адмиралтейства Апраксина, контр-адмирала Корнелия Крейса. За рекой, на низком берегу, покрытом щепой, изрытом колесами, стояли закопченные, с земляными кровлями, срубы кузниц, поднимались ребра недостроенных судов, полузатопленные бунты досок, вытащенные из воды плоты, бочки, канаты, заржавленные якоря. Черно дымили котлы со смолой. Скрипели тонкие колеса канатной сучильни. Пильщики махали плечами, стоя на высоких козлах. Плотовщики бегали босиком по грязи, вытаскивали баграми бревна, уносимые разливом.
Главные работы были закончены. Флот спущен. Оставался корабль «Крепость», отделываемый с особенным тщанием. Через три дня было сказано поднятие на нем адмиральского флага.
То и дело рвали дверь, входили новые люди, не раздеваясь, не вытирая ног, садились на лавки, а кто побольше – прямо к столу. В царской избе ели и пили круглые сутки. Горело много свечей, воткнутых в пустые штофы. На бревенчатых стенах висели парики, – в избе было жарко. Стлался табачный дым из трубок.
Вице-адмирал Корнелий Крейс спал за столом, уткнув лицо в расшитые золотом обшлага. Шаутбенахт[5] русского флота, голландец Юлиус Рез, – отважный морской бродяга, с головой, оцененной в две тысячи английских фунтов за разные дела в далеких океанах, – тянул анисовую, насупившись на свечу одноглазым свирепым лицом. Корабельные мастера Осип Най и Джон Дей, обросшие щетиной за эти горячие дни, попыхивали трубками, насмешливо подмигивали русскому мастеру Федосею Скляеву. Федосей только что пришел, – распустив шарф, расстегнув тулупчик, хлебал лапшу со свининой…
– Федосей, – говорил ему Осип Най, подмигивая рыжими ресницами. – Федосей, расскажи, как ты пировал в Москве?
Федосей ничего не отвечал, хлебая. Надоело, в самом деле. В феврале вернулся из-за границы, и надо бы сразу – по письму Петра Алексеевича – ехать в Воронеж. Черт попутал. Закрутился в Москве по приятелям, и пошло. Три дня – в чаду: блины, закуски, заедки, винище. Кончилось это, как и надо было думать: очутился в Преображенском приказе.
Царь, узнав, что жданный любимец его Федосей сидит за князем-кесарем, погнал в Москву нарочного с письмом к Ромодановскому:
«Мин хер кениг… В чем держишь наших товарищей, Федосея Скляева и других? Зело мне печально. Я ждал паче всех Скляева, потому что он лучший в корабельном мастерстве, а ты изволил задержать. Бог тебе судия. Истинно никакого нет мне здесь помощника. А, чаю, дело не государственное. Для бога освободи и пришли сюды. Питер».
Ответ от князя-кесаря дней через десять привез сам Скляев:
«Вина его вот какая: ехал с товарищами пьяный и задрался у рогаток с солдатами Преображенского полку. И по розыску явилось: на обе стороны не правы. И я, разыскав, высек Скляева за его дурость, также и солдат-челобитников высек, с кем ссора учинилась. В том на меня не прогневись, – не обык в дуростях спускать, хотя б и не такова чину были».
Ладно. Тому бы и конец. Петр Алексеевич, встретив Скляева, обнимал и ласкал, и хлопал себя по ляжкам, и изволил не то что засмеяться, а ржал до слез… «Федосей, это тебе не Амстердам!» И письмо князя-кесаря за ужином прочел вслух.
Съев лапшу, Федосей оттолкнул чашку, потянулся к Осипу Наю за табаком.
– Ну, будет вам, посмеялись, дьяволы, – сказал грубым голосом. – В трюм, в кормовую часть лазили сегодня?
– Лазили, – ответил Осип Най.
– Нет, не лазили.
Медленно вынув глиняную трубку, опустив углы прямого рта, Джон Дей проговорил через сжатые зубы по-русски:
– Почему ты так спрашиваешь, что мы будто не лазили в трюм, Федосей Скляев?
– А вот потому… Чем мыргать на меня – взяли бы фонарь, пошли.
– Течь?
– То-то, что течь. Как начали грузить бочки с солониной, – шпангоуты расперло, и снизу бьет вода.
– Этого не может случиться.
– А вот может. О чем я вам говорил, – кормовое крепление слабое.
Осип Най и Джон Дей поглядели друг на друга. Не спеша встали, надвинули шапки с наушниками. Встал и Федосей, сердито замотал шарф, взял фонарь.
– Эх вы, генералы!
К столу присаживались офицеры, моряки, мастера, усталые, замазанные смолой, забрызганные грязью. Вытянув чарку огненно-крепкой водки из глиняного жбана, брали руками что попадется с блюд: жареное мясо, поросятину, говяжьи губы в уксусе. Наскоро поев, многие опять уходили, не крестя лба, не благодаря…
У дощатой перегородки навалился широким плечом на косяк дверцы сонноглазый матрос в суконной высокой шапке, сдвинутой на ухо. На жилистой его шее висел смоляной конец с узлами – линек. (Им он потчевал кого надо.) Всем, кто близко подходил к дверце, говорил тихо-лениво:
– Куда прешь, куда, бодлива мать?