— Вот оно как дело, Артемон Матвеич. Чай, и к тебе уж попали списки окаянные. Нас — под топоры всех. Матушку с батюшкой по кельям, под клобук да под кукуль [57]… Сестру Наталью — туды же… Ванюшку-братца — царём, не одним, так с Петрушей разом. А Софьюшку — шкодливую да трусливую кошку злобную, — ту на место охраны обоим государям дать. Таковы их помыслы. Денег кучу роздали. Посулов — и больше сулят… Вина — море разливанное… А толки такие лихие идут и про нас, и про все боярство, что не веря — душа не стерпит слушать их. Стрельцы как ошалелые стали… И бутырские с ими… Вот и порадь [58] теперя: как быть? — задал вопрос Иван Нарышкин.
— Как есть — так пусть и будет. Не трогать их луче пока. Орут они там, а сюды не сразу кинутся… Мы же им и от себя вести дадим. Даров пока пошлём, милостей, льгот ли каких посулим. А тем часом — иноземное войско да пищали изготовим, по городам весть дадим, спешили б дворяне и ратные люди всякие сюда, от обнаглелых дармоедов, от стрельцов стать на защиту всему вашему роду-племени царскому. Да изготовитца поскорее, к Троице уехать хоша бы. Там поспокойне, ничем здеся, для всех для вас…
Общее одобрение вызвали слова Матвеева. Камень свалился с души. Что-то светлое зареяло в том безысходном мраке, которым были словно окутаны уж несколько дней Нарышкины в своём высоком дворце.
Пётр, молча, внимательно слушавший все разговоры из уголка, куда он засел вместе с девятилетней черноглазой, хорошенькой сестрой Натальей, держа за руку малютку, быстро подошёл к старику.
— Слышь, дедушка. Я и раней не боялся… А как тебя послушал — и совсем покойно стало мне… Уж нет, с тобой ничево не поделают мятежники. Велю я наутро плахи готовить… И колодки для них мастерить… Узнают теперя, крамольники…
И снова что-то придающее мальчику сходство с сестрою Софьей проглянуло на миловидном личике отрока.
Улыбнулся Матвеев и другие за ним.
— Не томашись. Всево на них хватит… Дал бы Бог изымать медведя, а шкуру содрать сумеем. А то, слышь, гишпанцы [59] и так толкуют: не побивши зверя, не дели шкуры. Помни это, внучек-государь, светик ты мой, Петрушенька…
И нежно, любовно притянул он к себе на колени отрока, стал гладить по шелковистым тёмным кудрям, целовал полные, румяные щеки, и ясные глаза, и пунцовые губы.
— Совсем вылитая Наташенька… Капля в каплю… И огонёк таков же. Где што, а он уж — вяжи их… И загорелся. Ничево. Обладится. Хороший, истовый будет государь, земли держатель и охрана… Подай Господь, как чается мне…
— Аминь, — общим окликом, словно эхо далёкое, отозвались все на слова деда, такие таинственные, пророчески звучащие в этом тихом покое в этот важный, решительный миг.
Потолковали ещё немного и разошлись.
А когда покой опустел и в соседних горницах стало тихо, раскрылся футляр больших стоячих часов, оттуда быстро выюркнула фигурка уродца, карла царицы Натальи, Хомяка, и ужом выскользнула из комнаты.
Через какой-нибудь час тот же Хомяк вышел из дворца и, пропутавшись, точно заяц на угонках, по разным кривым улочкам и переулкам Москвы, так же незаметно, по-змеиному, прибрался на двор и в хоромы Ивана Милославского, потолковал с ним довольно долго. А потом с Александром в закрытом возке выехал из ворот, прямо к Замоскворечью, в кипень мятежа, в гульливые, бесшабашные стрелецкие слободы.
Злобные, мстительные крики, проклятия и брань слышались всюду на сходах, как только сообщали стрельцам, что Нарышкины послали за помощью по городам, и даже в Черкассы, к гетману Самойловичу [60].
Многие с места готовы были схватить оружие, бежать в Кремль, на расправу с правителями и роднёй Петра.
Пришлось сдержать этот поток, готовый ринуться вперёд раньше времени.
Заговорили некоторые из стрельцов постарше, поблагоразумнее:
— Ну, можно ль всему, што скажут, веру давать? Сколько годов мы жили, никто из царей и бояр не трогал наши слободы. Одни милости видели мы с Верху. А и то подумайте, братцы: какая власть у бояр на нас, коли царь не пожелает. А царя мы видели. Говорил он с нами. Што обещал — так и сделано. Ужли царю юному, кроткому не поверите?.. Без его воли и Нарышкины засилья не возьмут.