После каждого действия следовала интермедия, которая оканчивалась потасовкою.
У Биберштейна, успевшего заснуть, вытащили из кармана платок, а у молодого Левенвольда серебряную табакерку.
Представлена была также
Аполлон грозит нимфе:
Та отвечает:
В это время у входа в театр подрались пьяные конюхи. Их побежали усмирять; тут же высекли. Слова бога и нимфы заглушались воплями и непристойной бранью.
В эпилоге появились «махины и летания».
Наконец, утренняя звезда, Фосфорус, объявила:
Нам дали рукописную афишу о предстоящем в другом балагане зрелище: «С платежей по полтине с персоны, итальянские марионеты или куклы, длиною в два аршина, по театру свободно ходить и так искусно представлять будут, как почти живые,
Признаюсь, не ожидала я встретить Фауста в Петербурге, да еще рядом с ученою лошадью!
Недавно, в этом же самом театре, давались «Драгие смеяныя», или «Дражайшее потешение»,
23 ноября
Лютый мороз с пронзительным ветром – настоящая ледяная буря. Прохожие не успевают заметить, как отмораживают носы и уши. Говорят, в одну ночь между Петербургом и Кроншлотом замерзло 700 человек рабочих.
На улицах, даже в середине города, появились волки. На днях, ночью, где только что играли
Не менее волков страшны разбойники. Будки, шлагбаумы, рогатки, часовые с «большими грановитыми дубинами» и ночные караулы наподобие Гамбургских, по-видимому, ничуть не стесняют мазуриков. Каждую ночь – либо кража со взломом, либо грабеж с убийством.
30 ноября
Подул гнилой ветер – и все растаяло. Непроходимая грязь. Вонь болотом, навозною жижей, тухлою рыбою. Повальные болезни – горловые нарывы, сыпные и брюшные горячки.
4 декабря
Опять мороз. Гололедица. Так скользко, что шагу ступить нельзя, не опасаясь сломить шею.
И такие перемены всю зиму.
Не только свирепая, но и как будто сумасшедшая природа.
Противоестественный город. Где уж тут искусствам и наукам процветать! По здешней пословице – не до жиру, быть бы живу.
10 декабря
Ассамблея у Толстого.
Зеркала, хрустали, пудра, мушки, фижмы и фантанжи, приседанья и шарканья – совсем как в Европе, где-нибудь в Париже или в Лондоне.
Сам хозяин – человек любезный и ученый. Переводит «Метаморфосеос, то есть Пременение Овидиево» и «Николы Махиавеля, мужа благородного, флорентийского, увещания политические». Танцевал со мной менуэт. Говорил «куплименты» из Овидия – сравнивал меня с Галатеей за белизну кожи, «аки мрамора», и за черные волосы, «аки цвет гиацинта». Забавный старик. Умница, но в высшей степени плут. Вот некоторые изречения этого нового Макиавелли:
«Надобно, когда счастье идет, не только руками, но и ртом хватать, и в себя глотать».
«В высокой фортуне жить, как по стеклянному полу ходить».
«Без меры много давленный цитрон вместо вкусу, дает горечь».
«Ведать разум и нрав человеческий – великая философия; и труднее людей знать, нежели многие книги наизусть помнить».
Слушая умные речи Толстого – он говорил со мной то по-русски, то по-итальянски – под нежную музыку французского менуэта, глядя на изящное собрание кавалеров и дам, где все было почти совсем как в Париже или Лондоне, я не могла забыть того, что видела только что по дороге: перед сенатом, на Троицкой площади те же самые колья с теми же самыми головами казненных, которые торчали там еще в мае, во время маскарада. Они сохли, мокли, мерзли, оттаивали, опять замерзали и все-таки еще не совсем истлели. Огромная луна вставала из-за Троицкой церкви, и на красном зареве головы чернели явственно. Ворона, сидя на одной из них, клевала лохмотья кожи и каркала. Это видение носилось предо мной во время бала. Азия заслоняла Европу.