Этот страх перед каждым свиданьем с отцом возрастал до безумного ужаса. Подходя к дверям батюшкиной комнаты, царевич шептал, крестясь: "Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его"; бессмысленно твердил урок навигации, не в силах запомнить варварских слов: круп-камеры, балк-вегерсы, гайген-блокены, анкар-штоки,и щупал на груди ладанку, подарок няни, с наговоренною травкою, вмятою в воск, и бумажкою, на которой написан был древний заговор - для умягчения сердца родительского:
"На велик день я родился, тыном железным оградился и пошел я к своему родимому батюшке. Загневался мой родимый родушка, ломал мои кости, щипал мое тело, топтал меня в ногах, пил мою кровь. Солнце ясное, звезды светлые, море тихое, поля желтые - все вы стоите смирно и тихо; так был бы тих и смирен мой родимый батюшка, по вся дни, по вся часы, в нощи и полунощи".
- Ну, брат, нечего сказать, изрядная фортеция!разглядывая поданный сыном чертеж, пожимал плечами отец.- Многому ты, видно, в чужих краях научился.
Алеша окончательно терялся, пугался, как провинившийся школьник перед розгою.
Чтоб избавиться от этой пытки, принимал лекарства, "притворял себе больным". Ужас превращался в ненависть.
Перед Прутским походом царь тяжело заболел - "не чаял живота себе". Когда царевич узнал об этом, у него впервые промелькнула мысль о возможной смерти отца,
вместе с радостью. Он испугался этой радости, отогнал ее, но истребить не мог. Она притаилась где-то в самой глубине души его, как зверь в засаде.
Однажды, во время попойки, когда царь, по обыкновению, ссорил пьяных, чтоб узнать из перебранки тайные мысли своих приближенных, царевич, тоже пьяный, заговорил о делах государственных, об угнетении народа. jite- Все притихли, даже шуты перестали галдеть. Царь слушал внимательно. У Алеши сердце замирало от надежды: чTо, если поймет, послушает?
- Ну, полно врать!- вдруг остановил его царь, с тою усмешкою, которая была так знакома и ненавистна Алешe.- Вижу, брат, что ты политичные и гражданские дела столь остро знаешь, сколь медведь играть на органах... И, отвернувшись, сделал знак шутам. Они опять загалдели. Князь Меншиков, пьяный, с другими вельможами пустился в пляс.
Царевич все еще что-то говорил, кричал срывающимся голосом. Но отец, не обращая на него внимания, притопывал, прихлопывал, подсвистывал пляшущим:
Тары-бары, растобары, Белы снеги выпадали, Серы зайцы выбегали. Ой, жги! Ой, жги!
И лицо у него было солдатское, грубое - лицо того, кто писал: "неприятелю от нас добрый трактамент был, что и младенцев немного оставили".
Запыхавшийся от пляски Меншиков остановился вдруг перед царевичем, руки в боки, с наглою усмешкою, в которой отразилась усмешка царя.
- Эй, царевич!-крикнул светлейший, произнося "царевич", по своему обыкновению, так, что выходило "псаревич". - Эй, царевич Федул, что ты губы надул? Ну-ка, с нами попляши!
Алеша побледнел, схватился за шпагу, но тотчас опомнился и, не глядя на него, проговорил сквозь зубы: - Смерд!..
- Что? Что ты сказал, щенок?..
Царевич обернулся, посмотрел ему прямо в глаза и произнес громко:
- Я говорю: смерд! Смерда взгляд хуже брани... В то же мгновение мелькнуло перед Алешею искаженное судорогой лицо батюшки. Он ударил сына по лицу так, что кровь полилась изо рта, из носу; потом схватил его за горло, повалил на пол и начал душить. Старые сановники, Ромодановский,. Шереметев, Долгорукие, которым царь сам поручил удерживать его в припадках бешенства, бросились к нему, ухватили за руки, оттащили от сына - боялись, что убьет.
Дабы "учинить сатисфакцию" светлейшему, царевича выгнали из дома и поставили на караул у дверей, как ставят в угол школьника. Была зимняя ночь, мороз и вьюга. Он - в одном кафтане, без шубы. На лице слезы и кровь замерзали. Вьюга выла, кружилась, точно пела и плясала, пьяная. И за освещенными окнами дома, тоже плясала и пела пьяная старая шутиха, князь-игуменья Ржевская. С диким воем вьюги сливалось дикая песня:
Меня матушка плясамши родила, А крестили во царевом кабаке, А купали во зеленыим вине.
Такая тоска напала на Алешу, что он готов был размозжить себе голову о стену.
Вдруг, в темноте, кто-то сзади подкрался к нему, накинул на плечи шубу, потом опустился перед ним на колени и начал целовать ему руки-точно лизал их ласковый пес. То был старый солдат Преображенской гвардии, случайный товарищ Алеши по караулу, тайный раскольник.
Старик смотрел ему в глаза с такою любовью, что, видно, готов был за него отдать душу свою, и плакал, и шептал, словно молился за него.
- Государь царевич, свет ты наш батюшка, солнышко красное! Сиротка бедненький-ни отца, ни матери. Сохрани тебя Отец Небесный, Матерь Пречистая!..
Отец бивал Алешу не раз, и без чинов кулаками, и по чину дубинкою. Царь делал все по-новому, а сына бил по-старому, по Домострою о. Сильвестра, советника царя Грозного, сыноубийцы:
"Не дай сыну власти в юности, но сокруши ребро, донележе ростет; аще бо жезлом его биеши, то не умрет, но здравее будет".