В этих мыслях и застал царевича о. Яков. Алексей обрадовался ему в своем одиночестве, как и всякой живой душе. Но в протопопе силен был дух Никона: чувствуя, что царевич теперь более, чем когда-либо, нуждается в помощи его, он решил напомнить ему старую обиду.
- Ныне же, государь-царевич,- продолжал о. Яков,то обещание свое, данное нам в Преображенском, пред святым Евангелием, уничтожил ты, в игру или в глумление вменил. Имеешь меня не за ангела Божия и не за Апостола Христова и за судию дел твоих, но сам судишь нас, уязвляешь словами ругательными. И по делу зятя нашего Петра Анфимова с мужиками порецкими, плач многий в домишко наш водворил, и меня, отца своего духовного, за бороду драл, чего милости твоей чинить не надлежало, за страх Бога живого. Хотя грешен и скверен семь - но служитель пречистому Телу и Крови Господней. Имеем же о том судиться, с тобою, чадо, пред Царем царствующих, в день второго пришествия, где нет лицеприятия. Когда земная власть изнеможет, там и царь как един от убогих предстанет...
Царевич поднял на него глаза молча, но с таким выражением не скорби, не отчаяния, а бесчувственной, точно мертвой, пустоты, что о. Яков вдруг замолчал. Понял, что теперь сводить старые счеты не время. Он был человек добрый и Алексея любил как родного.
- Ну, Бог простит, Бог простит,- договорил он.И ты, дружок, прости меня, грешного...
Потом прибавил, заглядывая в лицо его, с нежною тревогою:
- Да что ты такой скучный, Алешенька?.. Царевич опустил голову и ничего не ответил. - А я тебе гостинец привез,-усмехнулся с веселым и таинственным видом о. Яков,-письмецо от матушки. Ездил нынче к пустынным. Тамошняя радость весьма обвеселила; были паки видения, гласы-скоро-де, скоро совершится... Он полез в карман за письмом.
- Не надо,- остановил его царевич,-- не надо, Игнатьич! Лучше не показывай. Что пользы? И без того тяжко. Еще пронесут - отец узнает. Смотрельщиков за нами много. Не езди ты к пустынным и писем ко мне впредь не вози. Не надо...
О. Яков посмотрел на него опять долго и пристально. - Вот до чего довели,- подумал,- сын от матери, кровь от крови отрекается!"
- Аль плохо у батюшки? - спросил он шепотом. Алексей махнул рукою и еще ниже опустил голову.
О. Яков понял все. Слезы навернулись на глазах старика. Он склонился к царевичу и положил одну руку
на руку его, другою начал ему гладить волосы, с тихою ласкою, как больному ребенку, приговаривая:
- Что ты, светик мой? Что ты, родненький? Господь с тобою! Коли есть на сердце что, скажи, не таись - легче будет, вместе рассудим. Я ведь батька твой. Хоть и грешен, а может, умудрит Господь...
Царевич все еще молчал, отвертывался. Но вдруг лицо его сморщилось, губы задрожали. С глухим бесслезным рыданием упал он к ногам отца Якова:
- Тяжко мне, батюшка, тяжко!.. Не знаю, что и делать... Сил больше нет... Я ведь отцу моему...
И не кончил, как будто сам испугался того, что хотел сказать.
- Пойдем в крестовую! Пойдем скорее! Там все скажу. Исповедаться хочу. Рассуди меня, отче, с отцом перед Господом!..
В крестовой, маленькой комнатке рядом со спальней, стены уставлены были сплошь старинными иконами в золотых и серебряных, усыпанных дорогими камнями, окладах - наследием царя Алексея Михайловича. Ни один луч дневного света не проникал сюда; в вечном сумраке теплились неугасимые лампады.
Царевич стал на колени перед аналоем, на котором лежало Евангелие. О. Яков, облаченный в ризы, торжественный, как будто весь преобразившийся-лицо у него было вблизи самое простое, мужицкое, несколько отяжелевшее, обрюзгшее от старости, но издали все еще благообразное, напоминавшее лик Христа на древних иконах,-держал крест и говорил:
- Се, чадо, Христос невидимо стоит, приемля исповедание твое; не усрамися, ниже убойся и да не скроеши что от мене, но не обинуяся рцы вся, елика содслал еси, да приемлеши оставление от Господа нашего Иисуса Христа.
И по мере того, как, называя грехи, один за другим, по чину исповеди, духовный отец спрашивал, и кающийся отвечал,- ему становилось все легче и легче, словно кто-то сильный снимал с души его бремя за бременем, кто-то легкий легкими перстами прикасался к язвам совести-и они исцелялись. Сладко ему было и страшно; сердце горело, как будто не о. Яков стоял перед ним, а сам Христос.
- РЦЫ ми, чадо, не убил ли еси человека волею или неволею?
Это был тот вопрос, которого ждал и боялся царевич. - Грешен, отче,- пролепетал он чуть слышно,- не делом, не словом, но помышлением. Я отцу моему... И опять, как давеча, остановился, словно сам испугавшись того, что хотел сказать. Но всевидящий взор проникал в самую тайную глубину его сердца. От этого взорА нельзя было скрыть ничего.
С усилием, дрожа и бледнея, обливаясь холодным потом, он кончил:
- Когда батюшка был болен, я ему смерти желал. И весь сжался, съежился, опустил голову, закрыл глаза, чтобы не видеть Того, Кто стоял перед ним, замер от ужаса, как будто ждал, что раздастся слово, подобное грому небесному - последнее осуждение или оправдание, как на Страшном суде.