И наклонившись к Тихону, прибавил шепотом:
– Есть церковь истинная, новая, тайная, светлица светлая, из кипариса, барбариса и аниса срубленная, горница Сионская! Не сухарей тех черствых, а пирожков горяченьких, да мягоньких, прямо из печи там кушают – слов живых из уст пророческих; там веселие райское, небесное, пиво духовное, о нем же церковь поет; приидите, пиво паем новое, нетления источник, из гроба одождивша Христа.
– То-то пивушко!.Человек устами не пьет, а пьян живет, – воскликнул Парфен Парамоныч и, вдруг закатив глаза к потолку, фистулою неожиданно тонкой запел вполголоса:
И Ретивой, и Митька подпевали, подтягивали, притопывали в лад ногами, подергивали плечами, словно подмывало их пуститься в пляс. И у всех троих глаза стали пьяные.
Тихону казалось, что до него доносится топот бесчисленных ног, отзвук стремительной пляски, и было в этой песне что-то пьяное, дикое, страшное, от чего захватывало дух и хотелось слушать, слушать без конца.
Но сразу, так же внезапно как начали, умолкли все трое.
Емельян стал просматривать счетные книги. Митька поднял сброшенный куль и понес дальше, а Парфен Парамоныч провел рукою по лицу, как будто стирая с него что-то, встал, зевнул, лениво потягиваясь, перекрестил рот и проговорил обыкновенным хозяйским голосом, каким, бывало, каждый вечер говаривал:
– Ну, молодцы, ступай ужинать! Щи да каша простынут.
И опять лавка стала, как лавка – словно ничего и не было.
Тихон очнулся, тоже встал, но вдруг, точно какая-то сила бросила его на пол – весь дрожащий, бледный, упал на колени, протянул руки и воскликнул:
– Батюшки родимые! Сжальтесь, помилуйте! Мочи моей больше нет, истомилась душа моя, желая во дворы Господни! Примите в общение святое, откройте мне тайну вашу великую!..
– Вишь, какой прыткий! – посмотрел на него Емельян со своей хитрой усмешкой. – Скоро, брат, сказка сказывается, да не скоро дело делается. Надо сперва спросить Батюшку. Может, и сподобишься. А пока ешь пирог с грибами, да держи язык за зубами – знай, молчи да помалкивай.
И все пошли ужинать, как ни в чем не бывало.
Ни в этот день, ни в следующий не было речи ни о каких тайнах. Когда Тихон сам заговаривал, все молчали и глядели на него подозрительно. Словно какая-то завеса приподнялась перед ним и тотчас вновь опустилась.
Но он уже не мог забыть того, что видел.
Был сам не свой, ходил, как потерянный, слушал и не понимал, отвечал невпопад, путал счеты. Хозяин бранил его. Тихон боялся, что его совсем прогонят из лавки.
Но в субботу, ровно через неделю, поздно вечером, когда он сидел у себя в светелке один, вошел Митька.
– Едем! – объявил он поспешно и радостно.
– Куда?
– К Батюшке в гости.
Не смея расспрашивать, Тихон торопливо оделся, сошел вниз и увидел у крыльца хозяйские сани.
В них сидел Емельян и Парфен Парамоныч, закутанный в шубу.
Тихон примостился у ног их, Митька сел на облучок, и они понеслись по ночным пустынным улицам. Ночь была тихая, светлая. Луна – в чешуе перламутровых тучек. Переехали по льду через Москву-реку и долго кружили по глухим переулкам Замоскворечья. Наконец, мелькнули в лунной мгле, среди снежного поля, мутно-розовые, с белыми зубцами и башнями, стены Донского монастыря.
На углу Донской и Шабельской слезли с саней. Митька въехал во двор и, оставив там сани с лошадьми, вернулся. Пошли дальше пешком вдоль длинных, покривившихся, занесенных снегом, заборов. Завернули в тупик, где по колено увязли в снегу. Подойдя к воротам о двух щитках с железными петлями, постучались в калитку.
Им отворили не сразу, сперва окликнули, кто и откуда.
За калиткой был большой двор со многими службами.
Но, кроме старика-привратника, кругом ни души – ни огня, ни лая собаки-точно все вымерло. Двор кончился, и они стали пробираться узенькою, хорошо протоптанною тропинкою, между высокими сугробами снега, по каким-то задворкам, не то пустырям, не то огородам. Пройдя вторые ворота, уже с незапертою калиткою, вошли в плодовый сад, где яблони и вишни белели в снегу, как в весеннем цвету. Была такая тишина, словно за тысячи верст от жилья. В конце сада виделся большой, деревянный дом. Взошли на крыльцо, опять постучались, опять изнутри окликнули. Отворил угрюмый малый в скуфейке и долгополом кафтане, похожий на монастырского служку.
В просторных сенях висело по стенам, лежало на сундуках и лавках много верхнего платья, мужского и женского, простые тулупы, богатые шубы, старинные русские шапки, новые немецкие трехуголки и монашеские клобуки.
Когда вошедшие сняли шубы, Ретивой спросил Тихона трижды:
– Хочешь ли, сыне, причаститься тайне Божьей?
И Тихон трижды ответил:
– Хочу.
Емельян завязал ему глаза платком и повел за руку.
Долго шли по бесконечным переходам, то спускались, то подымались по лестницам.