– Так как же, государь царевич, угодно исповедаться? – наконец, проговорил он с робкою надеждой, что тот откажется.
– А знаешь ли, поп, царский указ, коим об открытой на исповеди измене, или бунте вам, духовным отцам, в тайную канцелярию доносить повелевается?
– Знаю, ваше высочество.
– И буде я тебе что на духу открою, донесешь?
– Как же быть, царевич? Мы люди подневольные…
Жена, дети…– пролепетал о. Матфей и подумал: «Ну вот, начинается!» – Так прочь, прочь, прочь от меня, телячья твоя голова! – крикнул царевич яростно. – Холоп царя Российского! Хамы, хамы вы все до единого! Были орлы, а стали волы подъяремные! Церковь Антихристу продали! Умру без покаяния, а Даров твоих не причащусь!.. Кровь змеина, тело сатанино…
О. Матфей отшатнулся в ужасе. Руки у него так задрожали, что он едва не выронил чаши с Дарами.
Царевич взглянул на нее и повторил слова раскольничьего старца:
– Знаешь ли, чему подобен Агнец ваш? Подобен псу мертву, повержену на стогнах града! Как причастился – только и жития тому человеку: таково-то Причастие ваше емко – что мышьяк, аль сулема; во все кости и мозги пробежит скоро, до самой души лукавой промчит – отдыхай-ка после в геенне огненной и в пламени адском стони, яко Каин, необратный грешник… Отравить меня хотите, да не дамся вам!
О. Матфей убежал.
Черный кот-оборотень вспрыгнул на шею царевичу и начал душить его, царапать ему сердце когтями.
– Боже мой. Боже мой, для чего Ты меня оставил? – стонал и метался он в смертной тоске.
Вдруг почувствовал, что у постели, на том самом месте, где только что сидел о. Матфей, теперь сидит ктото другой. Открыл глаза и взглянул.
Это был маленький, седенький старичок. Он опустил голову так, что царевич неясно видел лицо его. Старичок похож был не то на о. Ивана, ключаря Благовещенского, не то на столетнего деда-пасечника, которого Алексей встретил однажды в глуши Новгородских лесов, и который все, бывало, сидел в своем пчельнике, среди ульев, грелся на солнце, весь белый, как лунь, пропахший насквозь медом и воском; его тоже звали Иваном.
– Отец Иван? аль дедушка? – спросил царевич.
– Иван, Иван – я самый и есть! – молвил старичок ласково, с тихою улыбкой, и голос у него был тихий, как жужжание пчел или далекий благовест. От этого голоса царевичу стало страшно и сладко. Он все старался увидеть лицо старичка и не мог.
– Не бойся, не бойся, дитятко, не бойся, родненький, – проговорил он еще тише и ласковей. – Господь послал меня к тебе, а за мной и Сам будет скоро.
Старичок поднял голову. Царевич увидел лицо юное, вечное и узнал Иоанна, сына Громова.
– Христос воскресе, Алешенька!
– Воистину воскресе! – ответил царевич, и великая радость наполнила душу его, как тогда, у Троицы, на Светлой Христовой заутрене.
Иоанн держал в руках своих как бы солнце: то была чаша с Плотью и Кровью.
– Во имя Отца и Сына, и Духа Святого.
Он причастил царевича. И солнце вошло в него, и он почувствовал, что нет ни скорби, ни страха, ни боли, ни смерти, а есть только вечная жизнь, вечное солнце – Христос.
Утром, осматривая больного, Блюментрост удивился: лихорадка прошла, раны затягивались; улучшение было так внезапно, что казалось чудом.
– Ну, слава Богу, слава Богу, – радовался немец,теперь все до свадьбы заживет!
Весь день чувствовал себя царевич хорошо; с лица его не сходило выражение тихой радости.
В полдень объявили ему смертный приговор.
Он выслушал его спокойно, перекрестился и спросил, в какой день казнь. Ему ответили, что день еще не назначен.
Приносили обед. Он ел охотно. "Потом попросил открыть окно.
День был свежий и солнечный, как будто весенний.
Ветер приносил запах воды и травы. Под самым окном, из щелей крепостной стены росли желтые одуванчики.
Он долго смотрел в окно; там пролетали ласточки с веселыми криками; сквозь тюремные решетки небо казалось таким голубым и глубоким, как никогда на воле.
К вечеру солнце осветило белую стену у изголовья царевича. И почудился ему в этом луче белый как лунь старичок с юным лицом, с тихой улыбкой и чашей в руках, подобный солнцу. Глядя на него, заснул он так тихо и сладко, как уже давно не спал.
На следующий день, в четверг, 26 июня, в 8 часов утра, опять собрались в гварнизонном застенке Царь, Меншиков, Толстой, Долгорукий,, Шафиров, Апраксин и прочие министры. Царевич был так слаб, что его перенесли на руках из каземата в застенок.
Опять спрашивали: "Что еще больше есть в тебе?
Не поклепал ли, не утаил ли кого?" – но он уже ничего не отвечал.
Подняли на дыбу. Сколько дано было плетей, никто не знал – били без счета.
После первых ударов он вдруг затих, перестал стонать и охать, только все члены напряглись и вытянулись, как будто окоченели. Но сознание, должно быть, не покидало его. Взор был ясен, лицо спокойно, хотя что-то было в этом спокойствии, от чего и самым привычным к виду страданий становилось жутко.
– Нельзя больше бить, ваше величество! – говорил Блюментрост на ухо царю. – Умереть может. И бесполезно. Он уже ничего не чувствует: каталепсия…
– Что?-посмотрел на лейб-медика царь с удивлением.