Надо было обладать богатырским здоровьем, чтобы после тринадцати часов работы за станком изо дня в день отдавать революционному делу еще шесть-восемь часов: кружок у себя на фабрике, беседы с организаторами в разных частях города, совещания в доме на Пантелеевской. Выросла большая организация, и чем дальше раскинулись ее ветви, тем больше обязанностей падало на плечи Петра Алексеевича.
Он все сносил, не чувствуя тяжести: он жил в своей работе, ибо эта работа была его жизнь.
В красильном отделении ткацкой фабрики купца Носова сумрачно. Свет от десятка керосиновых ламп не может пробиться сквозь густой пар. Под покатым, низко нависшим потолком чернеют передаточные ремни. На больших валах растянуты ленты ситца. Валы вращаются с большой скоростью, и ситец, падая сверху в огромные бадьи, купается в краске.
Чуть подальше, за двойным рядом железных столбов, поддерживающих верхние этажи фабрики, стоят длинные каменные чаны с кипящей водой, пенящиеся от соды. Ситец, пропитавшись краской в бадьях, бежит к чанам, погружается в щелочную воду и полощется в ней, разбрасывая вокруг хлопья мыльной пены.
Воздух пропитан резким запахом серы. Рабочие в одних штанах и босиком, с серыми лицами и потухшими глазами, передвигаются медленно, автоматически. Тележки — то с бочками свежей краски, то с кипами ситца — вкатываются и выкатываются из красильни.
У крайнего чана стоит Петр Алексеевич. Черные волосы оттеняют бледное лицо. Борода влажная. Горячие брызги, точно комары, впиваются в его обнаженные руки, но Алексеев не обращает на это внимания. Он ловко расправляет ленты ситца, погружая их в кипящую воду, вынимает, разглядывает и опять погружает. Время от времени бросает он в темноту:
— Соды!
Из тумана выплывает мальчонка лет десяти; он безмолвно ставит на пол ведерко с белым порошком и тут же пропадает, словно растаяв в тумане.
Алексеев едва держится на ногах, а мартовская ночь еще не скоро кончится. Сквозь густую мглу впереди, за стеклами наглухо, еще по-зимнему закрытых окон, чернеет беззвездное небо.
Алексеев подходит к водопроводному крану. Из отверстий грязной раковины бьет в нос гнилостный запах: мыло, покрытое толстым слоем сала и краски, не мылится.
— Ты чего прохлаждаешься? — услышал он окрик мастера.
Петр Алексеевич ничего не ответил. Он освежил водой лицо и, вернувшись на свое место, принялся прополаскивать текущую с барабана ленту ситца.
Мастер, встав рядом с Алексеевым, расправил на ладони кусок мокрого ситца и, склонившись над чаном, разглядывал рисунок. Голубые цветочки выступали на красном фоне без тени, без заусениц.
— Работаешь ты хорошо, — сказал он, повернувшись к Алексееву, и строго закончил: — только рожу часто полощешь. Если еще раз замечу, выкину к чертовой матери!
— Не выкинешь, Иван Никанорыч! — насмешливо ответил Алексеев.
— А это почему? — опешил мастер.
— Потому, что к пасхе товар гоните, а красильщиков у вас нехватка.
Мастер посмотрел Алексееву в глаза.
— По штрафу соскучился? — спросил он тихо.
— А за что штрафовать, Иван Никанорыч? — добродушно спросил Алексеев. — Товар даю первого сорта.
— Рожу часто полощешь!
Алексеев вытер руки и шагнул к крюку, на котором висел его пиджак.
— Ты куда?
— Домой, Иван Никанорыч, — спокойно сказал Алексеев.
— Да я тебе!.. Я…
— Пес ты, Иван Никанорыч! — оборвал его Алексеев. — Тринадцать часов я сегодня отстоял у Тимашева и пошел к тебе, чтобы за ночь тридцать копеек заработать, а ты хочешь их у меня штрафами забрать? Сам становись к лохани!
В другой раз за такие дерзкие слова мастер собственноручно спустил бы рабочего с лестницы, да и наградил бы еще несколькими пинками на дорогу, но сегодня Иван Никанорыч беспомощен, как ребенок: пасха на носу, ситец нужен фабриканту, а красильщиков нет. Сам он, Иван Никанорыч, еле упросил десяток ткачей — вот таких, как Алексеев, знающих красильное дело, — «выручить его Христа ради».
— Черт с тобой, — промычал мастер, — полощись!..
Из тумана вынырнуло несколько красильщиков. Они подходили к Алексееву, пристально смотрели на него и, постояв немного, уходили. Только один из них — скуластый, с острой бороденкой — вернулся, и, подмигивая Петру Алексеевичу, загадочно промолвил:
— Ловко это ты его… мастера!..
Кончилась, наконец, ночная смена. Алексеев, накинув пиджак на правое плечо, вышел в коридор: хотел отдышаться, прежде чем спуститься во двор. К нему подошел рабочий с острой бороденкой. Он потряс Петра Алексеевича за руку и многозначительно заявил:
— Грибовские мы.
— Артелью работаете?
— Артелью, — подтвердил грибовец. — Второй год работаем у Носова.
— А в Грибове как? Землю бросили? Или семейство там осталось?
— Что бросать-то? — с горечью ответил грибовец. — Земли у каждого столько, что дубу негде тень раскинуть. А ты, парень, скажи, — оборвал он себя, — как это ты душегуба мастера унял?
Из красильни выходили рабочие, и каждый раз, когда распахивалась дверь, вырывался в коридор резкий запах красок и сырого ситца.
— Пойдем, грибовец, — предложил Алексеев. — На улице и поговорим.