Не подобрать слов, способных в полной мере отразить радость Захара при виде спасенной дочери, ведь он не чаял вообще увидеть ее среди живых. Слезы текли по щекам Захара, и он бесконечно укорял и бранил себя, что запер в этот злосчастный день дверь своего жилища; не стесняясь этих слез, Захар благодарил «молодого барина» за его благородный поступок, и, если бы не явная вероятность опрокинуть лодку, Захар бросился бы Аполлону в ноги и целовал бы их — и то, наверное, не излил бы всей благодарности.
За этим бурным проявлением чувств все трое не могли слышать, что некий человек призывает их на помощь. Кабы они обернулись, то увидели бы поручика Карнизова, стоящего по пояс в воде в дверях дома и машущего рукой...
Поручик, отчаявшись докричаться, вернулся в переднюю и ударил в колокол — корабельная рында оказалась сейчас весьма кстати, как, пожалуй, никогда прежде. Тягучий и продолжительный звон колокола понесся над водой... Аполлон, Захар и Настя оглянулись.
Захар, увидев Карнизова, в растерянности потер небритый подбородок:
— Вот, дьявол!... А он что тут делает?..
Никто ему не ответил.
А поручик еще раз — громче и требовательнее — ударил в колокол. Видя, что Захар повернул лодку к нему, Карнизов сделал вперед несколько шагов. Он теперь стоял по грудь в воде и поднимал над собой парусиновый мешок, заполненный чем-то до половины, и клетку с мокрым нахохлившимся Карлушей. Карнизов ждал; он был бледен и вымучивал из себя некое подобие улыбки.
Уже через минуту поручик сидел в лодке — Аполлон и Настя перешли на нос лодки, уступив Карнизову корму. Как бы плохо ни относились к поручику Аполлон и Захар с Настей, оставить его без помощи и тем самым взять грех на душу они немогли. Карнизов не сказал им ни слова, только кивнул в знак благодарности и сразу принялся снимать сапоги, чтобы вылить из них воду.
Тут Аполлон и припомнил, что среди прислуги немало говорилось в свое время о сапогах Карнизова, кои тот берег и любил, кои чистил по пять раз на дню и коих якобы никогда не снимал, а когда все же снял однажды, полагая, что остался один в комнате, то подглядел кто-то, что скрывались у поручика под сапогами ноги козла с отвратительными полуприкрытыми длинной шерстью копытами... И вот представился случай Аполлону самому убедиться: правду ли сказывали или возводили на поручика напраслину.
Впрочем не только Аполлон с интересом смотрел, как разувается поручик, — Захар косился, побелел, словно полотно...
Карнизов же снял сапоги, сбросил на дно лодки мокрые портянки, и Аполлон с Захаром увидели, что у поручика самые обыкновенные ноги — в меру волосатые, в меру кривоватые (явно не благородная кровь!), с желтыми неровно остриженными ногтями.
Захар вздохнул с облегчением и взялся за весла. Когда поручик доставал из мешка сухие портянки, Аполлон заметил в мешке несколько толстых пачек ассигнаций крупного достоинства. Карнизов, оглянувшись на Аполлона, быстро прикрыл деньги какой-то тряпицей и завязал горловину мешка бечевой.
Распорядился:
— Давай-ка, Захар, налегай на весла...
И тут Карлуша, все это время нахохленно, но смирно, сидевший в клетке, пришел в движение. Он стал переминаться с лапки на лапку и, будто заводной, крутить в разные стороны головой; потом внимание его чем-то привлек Аполлон; Карлуша, склонив голову набок, презрительно и даже как бы надменно уставился на Аполлона, смотрел так с минуту, затем встрепенулся, отряхнулся, хлопнул крыльями и хрипло угрожающе прокричал:
— Кх-кх-кар-кар-р!... Гортанно, раскатисто, жутко...
И как будто только этого недоброго крика, словно какого-то сигнала, недоставало всем силам зла, сосредоточившимся где-нибудь поблизости: последняя опора — скорее всего одна из важных несущих стен — в доме Милодоры Шмидт не выдержала разрушительного действия воды, и дом начал оседать — с оглушительным грохотом, с тучами пыли, поднимающимися над развалинами...
Сначала обрушился высокий купол зала, потом вдруг фасад, как стенка карточного домика, отделился от всего здания и повалился вперед, на улицу, затопленную водой... Образовавшейся волной едва не перевернуло лодку.
Все комнаты дома — с меблировкой, с драпировкой и обоями, со всякой утварью — стали видны снаружи. Трескались стены, проваливались полы, толстые балки переламывались, словноспички, ветер гулял по открывшимся комнатам и коридорам, со звоном сыпались из окон осколки стекла...
Все, кто сидел в лодке, будто завороженные, наблюдали за этим крушением. Был страх, но к страху примешивалось еще что-то, похожее на восторг, на чувство преклонения перед мощью разрушительных сил, — слишком уж внушительным было зрелище. Вероятно, с таким же (но значительно превосходящим по силе) смешанным чувством взирали жители древних Помпеев на извержение Везувия. Увы, разрушение впечатляет человеческую натуру много сильнее, чем созидание; смерть страшит более, чем радует рождение...