– Эдакая скверность! – недовольным тоном пробормотал Иван Николаевич после того, как продекламировал эти стихи. – Поэтишка и есть, как и я. Теперь искалечат и истиранят. Тут не помогут никакие человеческие силы! В другом бы месте… конечно… Э! да ну к черту все это! Пойду-ка я в департамент. А? Скажите, пожалуйста… Ведь ухитрит же бес…
«От этих стихов мне стало еще хуже. Профессор избил меня за то, что он думал, что я их списал из какой-нибудь книги, и все спрашивал меня, какого они размера, но я не знал этого. Пуще прежнего все возненавидели меня; ученики из других классов останавливали меня на улицах, в коридорах и требовали, чтобы я прочитал им что-нибудь
Однажды я попался на глаза инспектору. Он спросил у профессора словесности: „Этот, что ли, у тебя парнишка стихи-то сочиняет?“ Профессор ответил: „Так точно-с! Дрянь самая безнравственная… Извольте обратить внимание на морду, ваше-ие! всегда вниз… А это, доложу вам, вернейший признак злохудожной души-с…“
Инспектор долго и свирепо смотрел на меня, потом принялся ощупывать мою голову, стукать по ней в разных местах концами пальцев и кулаком (все говорили, что он отлично умеет узнавать человеческие способности, и потому многие господа привозили к нему для этого своих детей) и потом, обратившись к профессору, сказал:
– У него действительно очень развита шишка сочинительства. Только ты гляди у меня, сочинитель: не пей!.. Знаю я вашего брата. Все вы таковы. Запорю, коли что узнаю… А вы смотрите за ним построже, – за каждый шаг пробирайте… Небойсь остынет; а то ведь это искушение очень сильно… Не всякий с ним совладеет… О-охо-хо!.. Пошел прочь!..»
Прошло целых два года еще такого же бессменного горя, оскорблений, слез, и видно было, что ребенок формируется. Он уже не плакал, а злился и негодовал, и эта злость и негодование были выражены уже не ребячьим лепетом, а жарким слогом юноши, в котором закипело страстное и сильно чувствующее сердце.
«Все бы это опротивело мне до безумия, – писал мальчик, – если бы я не подружился с Васильем Западовым, который однажды заступился за меня, а потом посоветовал мне, чтобы я сам старался всякому нос сорвать…
– Какого ты черта смотришь на этих подлецов? – говорил Западов. – Колони в морду какого-нибудь мерзавца, сейчас же тебе от этого веселее сделается… Это, брат, верно! Ей-богу! Я это пробовал – и вот, сам видишь, кто теперь на меня налетает? А то ведь и меня, как и тебя, чуть-чуть не заклевали…
Я очень его полюбил, и вчера мы выпили с ним потихоньку от наших квартирных полуштоф сантуринского и потом за полночь читали книгу – „Мертвые души“. Я много плакал, смеялся, а в некоторых местах мне делалось до того страшно чего-то, что зубы мои стучали как в лихорадке… В мозгу пробегала какая-то смутная мысль о том, что „вот если бы и мне так-то…“. Потом мысль эта вдруг сменялась стыдом и злостью на себя за то, что она шевелится во мне. В груди и голове моей неотступно сидел кто-то и сердито говорил: „Разве ты смеешь желать
Не помню, дочитали ли мы с Западовым всю книгу до конца, выпили ли весь полуштоф, помню только тусклое мерцание оплывшей сальной свечи, большую грязную кухню с уродливыми, пугающими тенями по темным углам, хозяйку нашу – Агафью, толстую и добрую женщину, которая изредка вставала с сундука, подходила к нам и осуждающим шепотом говорила:
– Что это вы расчитались, полуночники? Опять же и винище это, ишь как полосуете, ровно бы взрослые!.. Нанося! Полуштоф на две персоны… Ну, тебе, Васенька, ничего, ты силен, бог с тобой! А этот куда тянется? Ты, сова, что глазищи-то на меня пялишь? Ведь ты, дьяволеныш, больной… Нежный… Ну, ты заболеешь, али, боже избави, ополоумеешь от винища-то? Что я с тобой буду делать? Мало ли еще над тобой грохочут жеребцы-то ваши?
– Уйди, Семениха! – сердито заговорил Вася. – Не твое дело. А кто над ним будет зубы скалить, все скулы тому сворочу на сторону. Читай, читай, Ваня…