Читаем Петербургские трущобы. Том 1 полностью

– Нет, мама, нет! – стремительно перебила девочка. – Ты обещала мне!.. Если любишь меня, так возьми… Добрая, милая, голубушка ты моя, отчего же ты не хочешь?.. Ведь я видела – тут всем родным приносят – вон и той маме тоже дочка принесла, а ты не хочешь… Возьми: тебе ведь пригодится он.

И девочка решительно положила монету в руку матери.

– Спасибо, Лиза… – тихо промолвила Бероева, чутким сердцем угадавшая душевное движение девочки, и с новыми, горькими слезами, как-то судорожно стала расточать обоим детям свои последние ласки и благословения. Тревожное чувство говорило в ней, что казенный предел тюремным свиданиям кончился, и уж надзирательница поглядывает в их сторону с намерением подойти и сказать, что пора, мол, потому – иначе беспорядок… начальство… и прочее – и она не могла оторвать от детей свои взоры, прекратить свои поцелуи, ей мучительно хотелось подольше и вдоволь, досыта наглядеться на них в последний раз, и в то же время болезненно чувствовалось, что это «вдоволь и досыта» слишком еще далеко от нее, что оно никогда не придет и даже невозможно для матери.

Потрясенная до глубины души, возвратилась она в камеру, зашила в лоскуток заветный подарок и бережно спрятала его на груди, повесив на одну тесьму со своим шейным крестиком. С этой минуты старинный рубль сделался для нее величайшей драгоценностью, самой заветной святыней, с которой соединялись бесконечная материнская любовь и живое воспоминание о последних прощальных мгновениях.

«Где бы я ни была, что бы со мной ни случилось, я не расстанусь с ним!» – решила она в эту минуту величайшей скорби, чувствуя, что среди наступившего для нее душевного сиротства и нравственного одиночества эта вещь является уже единственным звеном, связующим ее жизнь и душу с детьми и со днями прошлого, светлого и улетевшего счастья.

<p>XLV</p><p>ОПЯТЬ НА МУЖСКОМ ТАТЕБНОМ</p>

Немного прошло времени с тех пор, как мы покинули Ивана Вересова под честной эгидой Рамзи, на татебном отделении, но много прибавилось там постояльцев в этот промежуток. Жизнь – все та же, что и прежде, с тою только вечно повторяющейся разницей, что на место некоторых старых «жильцов», угодивших либо на волю, либо на Владимирку, в палестины забугорные, прибывают день ото дня «жильцы» новые, с тою же, по большей части, перспективой воли – «с подозрением» да длинной Владимирки и Уральских бугров. Так что, в сущности, можно сказать, что на татебном отделении, равно как и на прочих, ничто не изменилось.

Дрожин после знаменитого рукопожатия Рамзи недель шесть провалялся в лазарете, пока ему залечили размозженную кисть. Начальству показал, что, по нечаянности, сам причинен в своем несчастии: дверью, мол, невзначай ущемил. Начальство недоверчиво головою покачало, однако удовлетворилось таким объяснением – по очень простой причине: другого, истинного, ему никогда не дождаться от арестанта, пока оно остается «начальством» и взирает на него исключительно как на субъект, за каждый малейший проступок подлежащий исправительным внушениям, кои суть весьма разнообразны и строги.

Смутно было на душе старого жигана, пока он раскидывал умом-разумом – как ему быть и как держать себя при вторичном появлении в среде камерных сотоварищей? Как пройдет первая минута встречи с ними и вернется ли к нему все то влияние, на какое он присвоил себе право до рокового появления Рамзи? Все это были кровные, близкие сердцу вопросы, которые долго тревожили старого жигана в лазарете. Почти все время своего лечения он был необыкновенно мрачен, ни с кем слова не проронил и по большей части лежал, отвернувшись к стене от лазаретных товарищей.

– Что, дядя жиган, с тобой, слышно, здорово поздоровался новый благоприятель? – иронически подошел к нему однажды кто-то из больных.

Жиган, как тигр, мгновенно поднялся на кровати и так грозно сверкнул на подошедшего своими налившимися кровью глазами, что того чуть ли не на сажень отбросило от его постели, словно молнией обожгло, и сразу уж отбило вперед всякому охоту тревожить жигана какими бы то ни было вопросами, да и для остальных послужило достаточно внушительным примером.

Наконец Дрожин надумался, как ему быть по выходе.

Пришел однажды в лазарет один арестантик из дрожинской камеры – попросить какой-то примочки в аптеке и вместе с тем навестить одного больного. Дрожин благодушно кликнул его к своей постели.

– Ну, как там у нас, благополучно? – спросил он.

– Ништо, живем, дядя жиган!

– А что креститель-то мой – здравствует? – осведомился он с осторожной и не то надменной, не то добродушной усмешкой.

– Это Рамзя-то? – домекнулся арестантик. – Ништо, соблюдает себя, как быть должно.

– Что же, как там он у вас, на каком положении?

– Большаком, дядя жиган, голова целой камере.

– Хм… И не обижает?

– Грех сказать – этого за ним не водится.

– Хм… Ну, это хорошо… Это хорошо, что не обижает, так и след! – раздумчиво повторял Дрожин. – А за товариство, за всю ватагу-то стоятель?

– Уважает… Хоша и строг, а лучшего ватамана и днем с фонарем не сыщешь. В старосты по этажу выбираем.

Перейти на страницу:

Все книги серии Петербургские трущобы

Похожие книги