Папа
Кардинал. Нет, есть. Потому что тогда мы сможем держаться с каждым так, будто другой не знает содержания писем, конечно, приняв вое меры к тому, чтобы содержание стало известно обоим. Главное, чтобы они не знали, что мы знаем, что они знают. Это и ребенку ясно.
Папа. Но что нам делать с Бекетом, будет он архиепископом или нет?
Кардинал
Папа
Бекет. В общем, это было бы просто. Может быть, слишком просто. Святость ведь тоже искушение. Ах, господи, до чего же трудно получить от тебя ответ! Я много молился, но я не верю, что люди, более достойные, которые уже давно вопрошают тебя, научились лучше разгадывать твои истинные намерения. Я только ученик, новичок, и мне приходится примирять противоречия, как в пору первых латинских переводов: помнится, старик священник немало смеялся над моими фантазиями! Но не могу же я верить в то, что твой язык изучают столь же прилежно, как любой человеческий, что в нем тоже существуют словарь, грамматика, особые обороты речи. Я убежден, что когда какой-нибудь закоренелый грешник впервые падает на колени и, потрясенный, шепчет твое имя, ты тут же отвечаешь, и он понимает тебя. Я пришел к тебе, как дилетант, и удивился, что обрел в этом еще и радость. Поэтому-то я долгое время остерегался, я не мог поверить в то, что могу приблизиться к тебе хотя бы на шаг. Не мог поверить, что путь этот дарует счастье. Их власяницы, посты, ночные бдения на ледяных церковных плитах, когда смятенные забитые человеческие существа взывают к тебе, - все это представлялось мне лишь предосторожностями слабого. А теперь мне кажется, будто и в могуществе и в роскоши, даже в плотских наслаждениях я не переставал говорить с тобой. Ведь ты также - бог богатых, счастливых людей, и в этом, господь, ты проявил глубочайшую свою справедливость. Ты никогда не отвращал взгляда от того, кто имел все с момента рождения. Ты не бросал его в одиночестве, его, попавшего в сети житейских благ. И, быть может, именно такой человек и есть твоя заблудшая овца... Бедняки и калеки имеют перед ним слишком много преимуществ, обогнали его, так сказать, в самом начале пути. Они и так полны тобой. Ты принадлежишь им всецело, и залогом является их нищета. Но иногда мне чудится, что их высокомерные головы склонятся еще ниже в день Страшного суда, чем головы богачей. Ибо твой высший порядок, который мы ошибочно зовем справедливостью, таинствен и глубок, и ты столь же скрупулезно исследуешь их худосочные зады, как и зады королей. И среди всех этих различий, ослепляющих нас, а для тебя незаметных, ты обнаруживаешь под короной или под коркой грязи все ту же гордыню, то же тщеславие, те же ничтожные, самодовольные заботы о себе. Господи, сейчас я уверен, что ты хотел соблазнить меня этой власяницей, - которая многим служит еще одним поводом для глупого тщеславия, - голой кельей, одиночеством, зимним холодом, так просто переносимым, привычной молитвой, несущей успокоение. Было бы чересчур легко для тебя покупать за такую дешевую цену. Я ухожу из монастыря, где ты окружен столькими предосторожностями. Я опять надену митру и золотую ризу, возьму в руки серебряное распятие тонкой чеканки. Я вернусь опять на свое место и буду бороться тем оружием, которое тебе угодно было вложить мне в руки. Ты пожелал сделать меня архиепископом примасом, ты повелел мне играть роль одинокой пешки против короля, но пешки, почти равной ему. Я смиренно вернусь на свое место, дав возможность людям обвинять меня в гордыне, вернусь, дабы творить то, что почитаю своим делом. Итак, да будет воля твоя!