— Никогда никакие реальные события на меня влияния не оказывали. Я пил, потому что пил. И никогда не пил из-за того, что, видите ли, что-то случилось. На худой конец события просто сопутствовали моим запоям. Например, я пил во время разрушения Берлинской стены, но не по поводу ее разрушения.
— А если бы случилось что-нибудь из ряда вон выходящее?
— Что, например?
— Допустим… Допустим, черная блузка исчезает из твоей жизни.
— Нету такой человеческой или нечеловеческой силы, которая смогла бы нас разлучить. Ты тоже об этом знаешь и зря из кожи вон лезешь — глядеть на тебя жалко.
— Удержишься?
— Ты — свидетельство моего падения. Твой дом — не в подоблачных высях, ты живешь в подсобке винного магазина. Мой вечно поддатый ангел, мой черт, зеленым червем выползающий из бутылки горькой желудочной.
— Не унижай себя, Ежик. Лучше черт из бутылки, чем никакого. Я тоже сокрушаюсь над своей участью, мне бы хотелось быть чертом Федора Михайловича Достоевского или Томаса Манна, а довелось попасть к Ежику. О чем скорблю, но с чем вынужден примириться: видно, каждый имеет такого автора, какого заслуживает.
— Каждый имеет такого демона, какого заслуживает.
— Говорю тебе: лучше черт из бутылки горькой желудочной, чем никакого. Кроме того, горькая желудочная настойка не так уж плоха, а иногда очень даже прекрасно оттягивала. Помнишь, например, как зимой в четыре утра она прямо из бутылки божественным маршем отправлялась в глотку? Помнишь, какое парализующее блаженство охватывало тебя на пороге ночного магазина?
— Кончай, блевать хочется.
— Чего ты зациклился на этом «блевать хочется»? На коммунизме у тебя печать блевоты, на выдвинутых в адрес коммунизма обвинениях — печать блевоты, твое алкогольное и распутное прошлое тоже намертво запечатано блевотиной. Намертво, а ну как не намертво? Кое-что мы могли бы и отменить.
— Интересно, что б такого вы, господа с копытом, могли отменить?
— Много чего. Например, можно было бы избавить тебя от похмелья. А также отменить бессонницу, семь потов, корчи, страхи и видения.
— И что тогда? — допытывался я с упорством, достойным лучшего применения, но, как мне казалось, загоняя его в угол.
— Тогда бы все вернулось на двадцать лет назад. Вечером ты бы надрался как свинья и испытал громадное облегчение — ведь это главная цель твоей жизни: постоянно испытывать облегчение; итак, ты до глубокой ночи блаженствуешь в волнах чистейшего облегчения; затем крепкий сон, а утром — нив одном глазу. Утром прекрасный аппетит, яичница с ветчиной, контрастный душ, прогулка, ни следа недомогания, после обеда — чтение… Помнишь? Помнишь?
— Отлично помню. Отлично помню, что было тогда, что было перед тем, и особенно хорошо помню все, что было потом. Никогда ничего не забуду и именно поэтому…
— Поэтому в рот не возьмешь, даже если бы, как в прежние времена, знать не знал, что такое похмелье?
— Не возьму.
— Ты сам в свою лютеранскую несгибаемость не веришь. Если убежден, что не притронешься, зачем тогда здесь сидишь? Собирайся, беги. Подумай, через пару часов ты сможешь быть где только вздумается: в Сопоте, в Висле, в Ярочине…
— Я остаюсь. Убегает Шимон Сама Доброта.