Человечек с удлиненным профилем проснулся (наверняка, потому что замерз) и, потягиваясь (хотя ему почти нечего потягивать), с удовлетворенным и самодовольным видом прохаживается по огромной надгробной плите. Своими высокими каблуками коротышки и подошвами ботинок он наступает на костер, вернее, на то, что осталось от костра, и вдруг начинает ногами расшвыривать — золу. Возможно, что он приходит сюда каждую ночь и, заботясь о том, чтобы их не обнаружили и не положили конец их сборищам, не хочет оставлять следов.
Грок просто наблюдает за происходящим из темноты. Но человечек спускается по трем ступенькам мемориала и направляется к нему.
— Вы никчемная рухлядь, трухлявый гриб, дерьмо, и, кроме того, мне кажется, что вы стукач и дубина стоеросовая. Я не доверяю вам еще с первого костра. Почему бы вам вместо того, чтобы за мной шпионить, не убраться отсюда куда подальше?
Крохотный человечек, хорошо выспавшийся после попойки, но чувствующий с похмелья раздражение, мешающее ему рассуждать спокойно, загородил дорогу Гроку, демонстрируя всю низкорослую стать своей персоны.
— Я, да-нет, вы увидите…
Появился Ханс с мотоциклом. Извини, я был занят там с одной мерзкой шлюшкой. Ты тоже не терял времени зря с инвалидкой. У тебя еще есть дела. Давай, садись.
Грок садится, обхватывает Ханса, и они уезжают, салютуя из выхлопной трубы. Бахвалистый человечек, оставшись в полном одиночестве, смотрит им вслед и не знает, что делать. Потом он решительно снимает обувь, которая ему за все это время до боли надавила ноги, пьет из своей секретной фляжки (похоже, что она есть у всех) и снова ложится спать между опушенными снегом крыльями барочного апокрифического ангела Переса Комендадора.
Вечером (после сиесты и предваряющего ее обеда в компании каменщиков) Болеслао иногда устраивал для себя прогулку, отправляясь пешком в Ретиро по Лагаска или по Клаудио Коэльо. По тротуарам обеих этих улиц, культурных, длинных, прямых и узких, можно было идти ни о чем не думая или думая только о своем.
От наплыва молодежи и пожилых людей Ретиро весной превращался в человеческий улей. Сумасшедшему столпотворению обыкновенно способствовала и какая-нибудь огромная выставка абстрактного искусства одной из иностранных знаменитостей вроде Генри Мура.
Болеслао помнил Ретиро в годы диктатуры: влюбленных, разбегающихся от бранящихся лишь для проформы сторожей; пенсионеров, перебрасывающихся в карты на деревянной скамейке с развернутой на ней, как скатерть, газетой; рубеновских[13] лебедей, разыгрывающих свой ни для кого не предназначенный спектакль на маленьком озере возле Хрустального Дворца. Этот особый замкнутый мир очень нравился Болеслао и казался ему романтическим, но, по сути, был модернистским, вернее, — самым настоящим Модернизмом.
Тем, что от него осталось.
Позже, с приходом демократии, Ретиро, сохранявшийся еще со времен Барохи[14] как огромный роскошный парк, посещаемый только детьми, стариками и совсем молоденькими солдатами, превратился в Гайд Парк мадридской молодежи, стал вновь обретенным раем их «мовиды»[15], и группы гитаристов выступали прямо на траве, а влюбленные парочки занимались любовью под каждой столетней пихтой.
Наконец, Ретиро наводнили стихийные атлеты; бегуны, предпочитающие быстрый (или какой угодно другой) бег; мужчины в свитерах; очаровательные девушки (в каждой из них Болеслао видел Флавию) в коротких шортах и на роликовых коньках, проскальзывающие то в одну, то в другую сторону, сверкая ягодицами, похожими на половинки смуглой луны под джинсовой тканью.
Болеслао был рад, что ему удалось застать этот новый Ретиро, гораздо более оживленный и демократичный чем прежний, который он знал в течение всей своей жизни (на протяжении сорока лет) и в котором теперь оказался бы еще одним пенсионером среди пенсионеров. Солдаты и сухопутные моряки из Морского министерства, так же как и няни с детьми, естественно, продолжали приходить в Ретиро. Но их почти не было заметно на фоне яростных музыкантов, спортсменов на уик-энд, подростков и посетителей грандиозных выставок.