Он смотрел на проходивших мимо него людей и испытывал легкое чувство раздражения, в котором сам разбирался плохо. Эти люди зачем-то нацепили на себя красные банты и смешно называли друг друга. Но ведь и военные в сущности поступали точно так же: банты, ордена, «товарищ», «Ваше превосходительство» — одинаково предназначались Для того, чтобы выделить группу людей из человеческого рода. По-видимому, фамильярное слово нисколько не мешало иерархии: вождь, который приехал в автомобиле, явно был самым настоящим генералом, хоть его и полагалось называть товарищем. «Вот только чины здесь, верно, приобретаются без большого труда и без подвигов, — подумал Клервилль. — Если б я, например, пожелал стать социалистом?..» Эта мысль его развеселила. В британской рабочей партии он, конечно, очень скоро стал бы генералом, без выслуги лет, просто по своему весу, — оттого, что принадлежал к интеллигенции и к обществу, носил хорошее имя, даже оттого, что был подполковником… «В парламент мог бы пройти, мог бы стать министром, вносил бы запросы о разных генералах, — вот кое с кем свел бы счеты», — весело думал он. Собственно во всем этом не было ничего нелепого и невозможного. «Стать министром, конечно, не мешало бы…» Клервилль находился в том возрасте, когда ушедшую молодость недурно заменить известностью или общественным положением. Однако он прекрасно знал, что никогда социалистом не будет: что-то неуловимо-несерьезное в этих людях вызывало в нем недоверчиво-насмешливое чувство. Против их деятельности он, по своим взглядам, особенно возражать не мог. «Пожалуй, военная карьера теперь не более разумна: другой войны люди ближайших поколений не увидят; бессмысленна жизнь офицера, который всю жизнь готовится к войне и так до нее и не доживает, — жизнь пожарного в городе, где не бывает пожаров. Собственно, у нас преимущества, главным образом, эстетические. Прекрасен смотр конной гвардии, прекрасен выход короля во дворце, но в большинстве цивилизованных стран и этого больше нет, и везде, даже у нас, это идет к концу… К тому же, что такое красота? В известном смысле вот тот человек без пиджака, в дешевенькой рубашке и в надорванных подтяжках, и этот скверный бюст, и флажки с зеленью, которыми они наивно стараются разукрасить свою конференцию, в известном смысле все это, быть может, близко к идеалу красоты Рескина или Морриса, — неуверенно думал Клервилль. — Я не люблю социалистов, но вполне возможно, что именно они и перестроят человеческую жизнь…»
— … — негромко произнес сзади, со злобой, знакомый голос. Клервилль изумленно оглянулся, — он в России не раз слышал это народное выражение. К буфету подходил Браун. С ним никого не было; очевидно он разговаривал сам с собой, — Клервилль знал странную привычку своего русского приятеля.
— Hallo, comrade Brown, — весело позвал он. Браун сердито оглянулся. Лицо его было искажено злобой. «Ну, да это теперь его обычное состояние», — подумал Клервилль, показывая на свободный стул за своим столиком.
— Дайте мне кофе, — сказал, садясь, Браун подошедшему буфетчику. — И коньяку, если есть французский, — добавил он, видимо, не задаваясь вопросом, прилично ли здесь пить спиртные напитки. Клервилль слово «коньяк» разбирал и по-немецки.
— Мне тоже… Коньяк, — весело повторил он с ударением на первом слоге. — Вы, кажется, чем-то недовольны? Может быть, вам не нравится конференция?
— Я в восторге, — мрачно ответил Браун.
— Я тоже в восторге, — смеясь, сказал Клервилль. — Но прежде всего, где вы остановились? Моя жена очень хочет вас видеть.
— В «Швейцергофе».
— А наш друг Серизье? Там же?
— Черт его знает, где он остановился, ваш друг Серизье.
— Зачем так говорить? — радостно спросил Клервилль. — Или он что-нибудь сделал не так? Уж не высказался ли он за добрых старых большевиков?
— Он завидует большевикам, как импотент может завидовать Распутину, — сказал Браун, отпивая сразу полрюмки коньяку. Клервилль засмеялся. — Да и вся эта шайка не лучше его.
— Что сделала шайка?
— Ничего не сделала… Разве она может что-нибудь
— О чем же там идет спор?