Автомобиль все ускорял ход. Между двумя виллами, в просвете, за участком земли с огромной надписью: «Terrains à vendre»[195], показалось море с мелкими беловатыми волнами и снова исчезло. В саду, весело смеясь и крича, играли в крокет полуодетые барышни и молодые люди. Под пестрым зонтом, в своем саду, пила чай семья. «Вот и у меня будет со временем такая, — с ужасом подумала Муся. — Так лет через двадцать… Со всем тем, тогда это будет уютно… Еще propriété à vendre…[196] Здесь, кажется, все продается…»
Нехитрый гипсовый поваренок, в белой куртке и голубых штанах, у дверей ресторана протягивал руку с меню. Синим пятном мелькнула на огромной афише роковая женщина кинематографа. «Les Ondes», «Les Dunes», «Jeannette», «Réséda», «Camélia», «Louisette»…[197] — читала Муся названия вилл, все в нормандском стиле: косые и вертикальные коричневые полосы на светло-желтом фоне, крыши с непостижимым количеством острых углов. «Боже, как бедна человеческая фантазия!.. Отлично идет автомобиль… Какие это стихи он отбивает? Не помню, какие, но это
— Я никому не собирался рассказывать, но собственно отчего такой секрет? И отчего такое горе?
Муся взглянула на него почти с ненавистью. Ей вдобавок казалось, что и он принял известие без восторга.
— Конечно, рожать не вам, а мне.
— Без всякого сомнения, но я не думал, что это для вас будет неожиданностью, — сказал, рассердившись, Клервилль. — С другой стороны, на войне, например, был я, а не вы…
Он сам тотчас почувствовал, что замечание вышло глупое: одна из тех глупостей, которые могут сорваться у умного человека. Муся, не ответив ни слова, вышла из комнаты. «Все-таки странно ссориться по такому поводу. С англичанкой этого не могло бы никак быть», — подумал Клервилль, и опять ему пришло в голову, что его женитьба была непоправимой ошибкой.
«Да, если это правда, то личная жизнь кончена. Может быть, навсегда, но уж наверное надолго… Все, все кончено», — думала Муся, прислушиваясь к автомобилю, отбивавшему такт ее мыслей: «Кто прежней Тани — бедной Тани»… «Все» — это были и надежды на новую, совсем новую, встречу с Брауном, и то неловкое, нехорошее, но тоже новое, волнующее, что завязывалось между ней и Серизье, и еще больше, быть может, легкая свободная, беззаботная жизнь, которой она жила в Париже.
Жизнь эта почти не изменилась после смерти отца: Тамара Матвеевна, ссылаясь на волю Семена Исидоровича, требовала, чтобы Муся не соблюдала траура. Муся сомневалась, действительно ли выразил такую волю ее отец (он, по ее мнению, вообще никогда не думал о смерти, хоть часто говорил о ней), — и смутно чувствовала, что Тамаре Матвеевне было бы приятно, если б все же траур соблюдался.