Муся ревновала классически: скрывая ревность, шутя, делая вид, что ей совершенно все равно, — она думала, что открыла свою, неизвестную другим женщинам, систему самозащиты. Этой системой Муся пыталась обмануть и себя, порою и здесь примериваясь к циничному тону, в подражание какой-то воображаемой парижанке — не то кокотке, не то маркизе: «Вот только не принес бы мне откуда-нибудь подарка…» Муся не знала, изменяет ли ей муж, но ей казалось, что он готов ей изменить с любой красивой женщиной: все они нравились ему почти одинаково. «Так он и на мне женился… Будем справедливы, я была для него отвратительной партией, глупее на заказ не найдешь», — думала Муся, рассеянно слушая начало его рассказа о том, как он провел вечер. «Да, что-то неладно в наших отношениях… Так скоро, кто бы подумал? Я не люблю его… Нет, не „не люблю“, но меньше, гораздо меньше. Чувствует ли он это? Кажется, нет. Он тактичный, умный… — да, умный, — но не чуткий… Можно не любить человека, однако это подкупает, если он все, решительно все делает для того, чтобы быть приятным… Разумеется, он милый, на редкость милый… Но вот то, что я о нем сейчас рассуждаю, как о милом чужом человеке, это показывает… Да нет, это ничего не показывает! — рассердилась на себя Муся. — И не в нем дело… Главное, я не хочу, чтоб все было одно и то же. Я не дам, не дам украсть у себя жизнь…» Вивиан говорил — все о своем, о скучном, — уже несколько дольше, чем мог говорить без реплики, и смотрел на нее с легким недоумением. «Верно опять что-нибудь из области âme slave»[58], — подумал он. Муся слова «âme slave» произносила с насмешкой, — так оно было принято и у всех ее русских друзей. Однако Клервилль решительно не понимал, над чем собственно они смеются. Он, впрочем, и вообще пришел к мысли, что понять Мусю ему трудно. Его женитьба была, очевидно, ошибкой, но эта ошибка не слишком тяготила Клервилля: в нем был неисчерпаемый запас оптимизма. Страстная любовь прошла что-то очень быстро, возможность тесного прочного сотрудничества оставалась: Мусю показывать было не стыдно, интересы были общие. «Не союзная, а сотрудничающая держава, assosiated power, как Соединенные Штаты», — благодушно думал он.
— Я получила очень неприятное письмо. Папа болен, — нехотя сказала Муся в объяснение своего невнимания.
Клервилль тотчас принял озабоченный вид и подробно расспросил о письме. Муся искала, к чему придраться. «Нет, его корректность неприступна. Был ли тесть у Тогенбурга?»
— Надо подумать, что сделать, — сказала она, прервав его соображения о том, что распознанная вовремя болезнь чаще всего не опасна и что в Германии превосходные врачи. Ей хотелось рассказать о горничной, танцевавшей на их балу. «Нет, рано», — решила Муся, тут же, в раздражении, признав, что их разговоры ведутся по какому-то им установленному порядку или этикету. «Сначала еще поговорить о папе, потом спросить, как он enjoyed[59] свой вечер с другими полковниками, потом можно и о горничной… Но что ж делать, если мне неинтересно, как он enjoyed полковников… А если были дамы, он все равно не проговорится. У него опыт достаточный, — не без гордости подумала Муся.
— Я очень все-таки расстроена.
— Да, конечно, я понимаю… Не пригласить ли их приехать сюда, в Париж?
«Предел самопожертвования, — прокомментировала Муся. — Корректность этого человека доведет меня до преступленья…» — Однако, несмотря на свою беспричинную злость, она почувствовала, что ценит его предложение. «Он очень милый, очень. Но мне с ним скучно… Когда дети пойдут, все изменится. Говорят, жизнь становится совершенно другой… Да, иметь от него детей… Будут красивые… Но дети это значит сейчас вычеркнуть чуть не год из жизни, изуродовать себя, аптека, грязь, потом мученья. Нет, не теперь!..»
— …Я думаю, было бы прекрасно, если б они сюда приехали?
— Нет, не теперь!.. — сказала Муся. — Какой же смысл? Это утомило бы папу, а в Берлине превосходные врачи, — поспешно добавила она, забыв, что он только что сказал то же самое. Клервилль взглянул на нее, затем встал и потянулся. Он по-своему объяснил себе ее раздражение. По наблюдениям Клервилля, Муся всегда была раздражительна, когда он устраивал два-три дня relâche[60], — это слово было принято в том языке, на котором они говорили по ночам и который нравился им обоим.
— «La chemise miracle», — произнес он, улыбаясь. Муся тоже улыбнулась. «Программа принята…»
— A tantôt, ma chérie[61], — сказал Клервилль и с той же легкой улыбкой вышел в ванную.
VII