«Но так дальше жить нельзя, это я чувствую ясно. Нельзя жить тщеславием — Жюльетт была тогда права, — туалетами, флиртом… Нельзя жить без любви. Все, все было ошибкой: да, и то, что было в первую неделю в Финляндии, и та петербургская поездка на острова. Витя бежал, князь расстрелян, Петербурга нет, все, все ушло навсегда!.. — Она вдруг с ужасом вспомнила ту непонятную освещенную желтым светом комнату, которая ей мерещилась после смерти отца. — Нет, так дальше нельзя жить! Помириться с Вивианом? Но ведь мы не ссорились. Нельзя мириться в том, что мы чужие друг другу люди, что я не люблю его, а он меня любит, как любит всякую молодую женщину, или несколько меньше, потому что я надоела… Ведь я хотела загладить свою вину, — да, я знаю, это вина, — он этого не пожелал. В тот вечер, когда я ему предложила поехать в ресторан на Монмартр, а затем вместе, вдвоем, провести весь вечер, он отклонил, любезно-холодно отклонил, сославшись на какое-то неотложное дело. Точно я не знаю, что он изменяет мне! „Измена“ — в других случаях это звучит так страшно: „государственная измена“, — здесь слышится что-то змеиное, — да, ведь по звуку похоже: змея — измена! Но в этих случаях это так просто, для него в особенности. Со своими полковниками он, должно быть, весело об этом разговаривает: ведь лишь бы до жен не доходило, а они все джентльмены, — они никогда не проговорятся, Боже избави! Я хотела дать ему понять, что отлично все это знаю и что je m’en fiche complètement[257]. Но я боялась, что не справлюсь со своими нервами, не выдержу тона. К тому же, ведь ему это только развязало бы руки. Тогда я была бы, правда, не чистая, невинная, наивная кенсннгтонская жена, но зато la perle des femmes[258]. Он рассказывал бы и полковникам, и своим дамам, что ему выпало необыкновенное счастье: его жена совершенно не ревнива, ни капельки, ей совершенно все равно, — «и я очень ее люблю, право. Вы смеетесь? Даю вам слово!..»
— …Все-таки, что должен чувствовать такой Ленин, когда он подписывает смертные приговоры, — говорила Тамара Матвеевна проникновенно, но все на одной ноте. Музыкальное ухо Муси не выносило ее речи. — Я себе не могу представить таких людей, это такой ужас, что я просто…
— Да… Мама, вы меня извините, у меня голова болит, — сказала поспешно Муся, чувствуя, что у нее от злобы подходят к горлу рыданья. — Нет, нет, что вы! Я очень рада, что вы пришли. Я только объясняю свою неразговорчивость… Я, кажется, приму аспирин, если у нас есть.
— Мусенька, дорогая, я могу сходить в аптеку.
— Зачем же вы? В гостинице есть для этого мальчики. Но может быть, пройдет и так.
— По-моему, лучше без лекарств, покойный папа всегда это говорил. Ты знаешь, в Париже совсем не такой хороший климат. У нас, в Питере, был гораздо здоровее. Летом здесь у меня каждый день болела голова.
— А теперь как?
— Теперь, слава Богу, лучше. Ты не можешь себе представить, как здесь было жарко в августе, когда вы были в Довилле. Я помню, именно в тот день, когда у меня был бедный Витенька, была страшная жара. Я его упрашивала не бегать, просила, чтобы он остался у меня к обеду. Но он непременно хотел заехать к этому Брауну.
— К Брауну? Как к Брауну?
— Ну, да… А что?
— Он от вас поехал к Брауну?
— Да, сначала к нему, а потом они условились встретиться с этим молодым человеком…
— И он был у Брауна?
— Этого я не знаю, Мусенька, ведь я его больше не видела. Вероятно, был.
— Мама, но какая вы странная! Как же вы раньше не сказали?
— Чего, Мусенька?
— Что он от вас поехал к Брауну!
— Мусенька, я сказала: к Брауну, а потом в театр. Ты просто не расслышала. Но почему это тебя…
— Да ведь это, может быть, все объясняет! Ведь Браун его еще в Петербурге подбивал ехать в армию… Да, конечно! Теперь мне все ясно!
— Этого я не думаю, Браун на это не способен, — начала было Тамара Матвеевна, но Муся ее не дослушала. Она поспешно направилась к телефонному аппарату. «Все-таки это очень странно. Почему мама упомянула о Брауне именно теперь, когда я думала о том, что моя жизнь разбита? Почему он имеет отношение ко всем важным делам моей жизни? Впрочем, какое же тут отношение?.. Но мама ошибается, она никогда мне об этом не говорила», — думала тревожно Муся, перелистывая телефонную книгу. Собственно она знала на память телефон Брауна: он назвал номер при одной из их первых встреч. Но Мусе точно стыдно было себе сознаться, что она этот номер помнит. «Что, если тут выход, ключ всей моей жизни?» — подумала она, замирая от волнения, точно так, как в Петербурге, когда звала Брауна к ним в коммуну. Она едва выговорила номер. Никто не отвечал. Муся подождала немного, затем попросила телефонистку гостиницы вызвать вторично. Нет, не отвечал никто. «Кажется, я сейчас заплачу, — подумала Муся, — я совершенно сошла с ума…» Тамара Матвеевна высказала предположение, что Брауна нет дома. Муся положила трубку с раздражением, точно Браун был дома, знал, кто его вызывает, и отказывался подойти к аппарату.
— Я сейчас ему напишу, — сказала она. — Вот вам пока газеты, мама.