«Да, приятный вечер… Та русская дама очень мила», — лениво думал Серизье, выезжая на Place de Concorde. Здесь еще три месяца тому назад стояли пушки, с крыши этого клуба прожектор всю ночь бороздил небо. Серизье вдруг охватила страстная радость, — оттого, что война кончилась, оттого, что Франция вышла победительницей, что это его город и его площадь — лучший город и лучшая площадь в мире, — оттого, что людям стало несравненно легче: везде начиналась нормальная человеческая жизнь, а перед ним открывалась большая политическая карьера.
Как многие политические деятели, он говорил, что ненавидит политику, — точно он занимался ею по каким-то особым побуждениям, каких у других политических деятелей не было и не могло быть. Говорил он, впрочем, почти искренно: больно чувствовал на себе отрицательные стороны политики. Однако он и с этими сторонами страстно ее любил. Только политика давала настоящую славу — без сравнения с наукой, литературой, даже с театром. Серизье был честолюбив и считал в людях необходимым здоровое честолюбие (ему было бы, впрочем, нелегко определить, в чем заключается нездоровое).
Он очень любил и свою партию, объясняя некоторые ее недостатки неумелым руководством главного вождя, — любил почти простодушно, как спортсмен любит свою команду и считает ее — если не в настоящем, то в будущем — самой лучшей командой на свете. Ничто не заставляло его в свое время вступать именно в социалистическую партию; Серизье избрал ее по искреннему убеждению. Но с годами инстинкты политического спорта стали в нем преобладать над взглядами: он теперь просто по привычке относился свысока, насмешливо и недоверчиво ко всем другим партиям.
Так же искренно или почти искренно он утверждал, что ненавидит ораторские выступления. Этому никто не верил; однако и в этом была доля правды (при легком кокетстве признанного всеми оратора). Серизье всходил на трибуну, не имея в руках ничего, кроме клочка бумаги, — неопытные люди делали вывод, будто он говорит без подготовки. В действительности он, тщательно это скрывая, готовился долгими часами к каждой большой речи: составлял план, кое-что писал, подготовлял остроты, шутки, боевые фразы, старался даже предвидеть возможные возгласы с места и заранее придумывал на них победоносные ответы (иногда об этих возгласах он уславливался заранее с приятелями из других партий). Разумеется, многое менялось во время речи, и почти всегда позднее он с досадой вспоминал, что пропустил какой-либо довод или удачную фразу. Приходилось порою и импровизировать; но подготовка оказывалась очень полезной и для тех его выступлений, которые всем, кроме профессионалов, казались чистыми экспромтами; и в экспромт можно было вставить многое из подготовленного заранее. Подготовительная работа была порою мучительна; всходя на трибуну, Серизье нелегко справлялся с волнением. Однако речь, игра на трибуне (он обычно по ней расхаживал большими быстрыми шагами, как Клемансо), жесты, паузы, модуляции голоса (кое-что он заимствовал у Жореса, кое-что у Гитри), схватки с противником, магнетизирование его взглядом и жестом, и, наконец, в результате, «бурные рукоплескания на разных скамьях Палаты», — все это доставляло ему наслаждение, с которым ничто другое не могло сравниться. Правда, оно отравлялось на следующий день отчетами в газетах, — так бледно журналисты передавали его речь, так бестолково сокращали, недобросовестно искажали ее, почти всегда недооценивая и выпавший на его долю успех. Серизье считался превосходным оратором. Его речи, и в Палате, и в суде, привлекали большую аудиторию. На них съезжались и чуждые политике светские люди.
Дамы очень им интересовались, хоть красивым его нельзя было назвать. Он был, при плотном сложении, небольшого роста и почему-то носил бороду, — артистка, приятельница Серизье, говорила, что в его наружности есть что-то старомодное. «Доминик мне напоминает обложку какого-то романа Мопассана…»
Парадная лестница была довольно крутая. На площадках, начиная со второго этажа, стояли кресла, — тяжелые, солидные, дедовские, как все в этом доме. Серизье, однако, никогда не позволял себе садиться и без передышки поднимался в свой третий этаж; еще года три тому назад это было совсем незаметно; теперь, особенно после ужина, ему на второй площадке иногда приходило в голову, что, собственно, отлично можно бы и посидеть: ерунда эта внутренняя дисциплина, — очень дешевое спартанство.