Слева была гостиная, и доктор Эннис, растянувшись на диване, спал там, открыв рот и тихо посапывая, на полу рядом с ним стояла акушерская сумка. Несмотря на то что в стакане уже не было обычной живительной влаги, Эннис выглядел крайне усталым – небритое красное лицо, на густых усах сгусток слюны. Не очень-то приятная картина, но вполне человеческая. По крайней мере, это была личность, с которой, как я знал, можно ужиться и даже отправиться на озеро порыбачить в один из свободных дней.
Я не стал его беспокоить и вышел из комнаты. В конце прихожей, сужающейся по причине огромной стойки красного дерева для верхней одежды, где, подобно кочанам капусты, торчали всех видов шляпы доктора, была открыта кухонная дверь. Все еще держа чемодан, я прошел вперед и встал в дверном проеме.
Они меня не видели.
Она сидела за низким кухонным столом, в серо-голубом рабочем халате, немного отклонившись, чтобы не тревожить уже заметно обозначившуюся выпуклость живота, одна рука локтем на столе, ладонь поддерживает щеку, в другой руке ложка с бульоном – она кормила Даниэля. Он сидел тесно прислонившись к ней, на плечах большой серый платок. Судя по его апатичному виду, он пережил еще одно кровотечение, и это его бессилие, казалось, объединяло и связывало их. Передо мной была воистину картина Пикассо в его лучший «голубой период», и она ножом вошла мне в сердце.
Я поставил чемодан на пол, мое сердце тяжело стучало. Они обернулись и увидели меня. Они молчали, но на лице мальчика возникло выражение удивления, надежды и чего-то отдаленно похожего на восторг. А на ее лице – неверие, шок, который, истаяв, превратился в одну-единственную скатившуюся по щеке слезу.
Я медлил, желая продлить миг этого растянувшегося во времени молчания – миг, которого я, казалось, ждал всю свою жизнь. Просто за этот миг молчания я избавился от всего мерзкого в персонаже по имени Кэрролл, и миллионы лет чистой, целомудренной радости наполнили меня. Я снова стал Кэрроллом.
– Я вернулся, – сказал я.
Глупо было утверждать и без того очевидное, но именно так я и выразился.
Снаружи в дверь приемной врача принялись стучать, – по-видимому, Эннис был всю ночь на вызовах и утренний прием не проводил.
– Я бы не отказался от бульона, только попозже, – сказал я и, уже направляясь к боковому входу, смиренно добавил через плечо: – Если там что-то осталось.
Во всяком случае, я с утра ничего не ел, кроме окаменевшей булочки в буфете Центрального вокзала.
Я спустился по десяти ветхим ступенькам в маленькой кабинет, который служил приемной. Надел не совсем чистый белый халат, висевший на задней двери, взял стетоскоп Энниса, лежавший на маленьком покосившемся столике, и нацепил его на шею. Теперь в дверь уже колотили ногами. В шесть шагов я пересек маленькую приемную и распахнул ее.
– Какого черта, что вы тут грохочете? Я новый врач, и ведите себя как положено. Или больше ни шагу сюда со своими медкартами.
В ответ мертвая тишина. Вошли неслышно.
– Кто первый? – спросил я, садясь за стол.
Вперед рванулась бабуся лет семидесяти – в черном чепце, пледе из шотландки, в ношеных, но элегантных черных перчатках. Когда она уселась, хрипло дыша, я молча посмотрел на нее, ожидая дальнейшего развития сюжета, понимая, что передо мной опытный ветеран службы бесплатного медицинского обеспечения, страдающий артритом, невритом и бронхитом, с бурситами пальцев стопы и предположительно варикозными язвами, а судя по тому, как она сидела, – с геморроем и частыми запорами. Готов ли я снова, как прежде, принимать столь горькую пилюлю? Да, мне придется держаться, пока тут Дингволл на мою шею, Фрэнк туда же, да еще надо заботиться об этой маленькой поклаже на кухне. По крайней мере, мне придется попробовать.