В день столкновения Чурчилы с посадником Фомой последний не возвращался домой из думной палаты до позднего вечера.
В доме посадника еще никто не знал о происшедшей распре жениха с отцом невесты, а потому по обычному порядку в дом к нему собрались на свадебные посиделки девушки — подруги невесты, которая еще убиралась и не выходила в приемную светлицу. Гостьи, разряженные в цветные повязки, с розовыми лентами в косицах и в парчовых сарафанах, пели, резвились и играли в разные игры, ожидая ее.
Скоро по извилистой лестнице, ведущей в эту светлицу, раздались стуки костыля и в дверях показалась, опирающаяся на него, сгорбленная старушка в штофном полушубке, в черной лисьей шапке и с четками в руках.
Девушки, завидя ее, кинули игры и, бросившись к ней навстречу, закричали:
— Ах, Лукерья Савишна, матушка! — подхватили ее под руки и начали с нею шутить, приглашая побегать да поплясать с ними.
— Ох, полноте, резвуньи, — говорила старуха, садясь в передний угол, кряхтя от усталости и грозясь на них костылем, — у вас все беготня да игры, а я уж упрыгалась, десятков шесть все на ногах брожу. Поживите с мое, так забудете скакать, как стрекозы или козы молодые. Да где же мое дитятко, Настенька-то?
— Она еще не выходила, а мы уж давно собрались жениха да гостей встречать хоть издали, — сказала одна из девушек.
— Пожалуй, мы вместо ее тебя повеличаем, Лукерья Савишна, — промолвила другая. — Запеть, что ли?
— Пошлите вы, — отвечала старуха, — провеличайте тогда, когда мне скоро уж запоют вечную память!
— Полно, что ты, Христос с тобою, Лукерья Савишна! Разве на свадьбе о похоронах думают? — вскричали все девицы, всплеснув руками.
— Да к тому уж время подходит, милые мои молодицы! — со вздохом произнесла старуха, задумчиво чертя по полу своим костылем. — Только бы привел Бог при своих глазах пристроить Настюшу, тогда бы спокойно улеглись мои косточки в могилу, — добавила она, прослезившись.
— Да полно же, перестань, так ты на нас тоску наведешь, повеселимся-ка лучше! — заговорили девушки.
— Нет, это ведь я так, к слову молвила, жаль дитятко стало, разлучают нас с нею, некому будет мне и глаза закрыть. Фома Ильич, Бог его ведает, как начал опять на вече ходить, и не приступишься к нему, такой сумрачный стал. Спросишь что, — зыкнет, да рыкнет, так по неволе не радость на ум-то, как обо всем пораздумаешь. Прежде я и сама не такова была: в посиделках ли, на пиру ли, на беседе ли, на Масляной ли в круговом катании, о святках ли в подблюдных песнях — первая и закатываюсь. Плясать ли пущусь — выступаю плавно, подопрусь рукой, голову набок, каблучками пристукну, да как пойду, пойду — все заглядываются…
Не успела Лукерья Савишна договорить свои воспоминания, как в комнату, в сопровождении сенных девушек, вошла невеста. Настасья Фоминишна была красивая, стройная блондинка, с белоснежным лицом, нежным румянцем на щеках и темными вдумчивыми глазами, глядевшими из-под темных же соболиных бровей. Не даром по красоте своей она считалась «новгородской звездочкой». Этой красоты достойной рамкой служил ее наряд. Атласная голубая повязка, блистающая звездочками, с закинутыми назад концами, облекла ее головку; спереди и боков из-под нее мелькали жемчужные поднизи с алмазами длинных серег; верх головы ее был открыт, сзади ниспадал косник с широким бантом из струистых разноцветных лент; тонкая полотняная сорочка с пуговкой из драгоценного камня и пышными сборчатыми рукавами с бисерными нарукавниками и зеленый бархатный сарафан с крупными бирюзами в два ряда вместо пуговиц облегали ее пышный стан; бусы в несколько ниток из самоцветных каменьев переливались на ее груди игривыми отсветами, а перстни на руках и красные черевички на ногах с выемками сзади дополняли этот наряд.
Девушки кинулись к ней навстречу, окружили ее и повели к старушке, припевая всем хором: