Нет, я не вставал по ночам, чтобы учить латынь. И Фриц начинал надо мной подтрунивать:
— Наука!.. Вилковский думайт, что он все знайт, все понимайт. А он не знайт латынь!..
Эти выпады повторялись все чаще. Фриц меня недолюбливал, но я все еще не мог понять почему. Потом я попросил у него книжку о теории относительности: в качестве классного наставника он выдавал нам книги на дом по субботам. После этого случая Фриц принялся высмеивать меня чуть ли не на каждом уроке:
— Вилковский читайт Эйнштейн! Я не понимаю Эйнштейн. Я старая человека и не понимаю. Эйнштейн говорит: пространство кривое. Как так кривое? Как может пространство быть кривое? Я этого не понимайт, а Вилковский понимайт. Он хочет читать Эйнштейн!
Для того чтобы окончательно разоблачить меня, Фриц тревожил не только Эйнштейна, но и тени Сократа, Платона, Цицерона и многих других. Длинные латинские изречения вместе со слюной летели с кафедры в учеников, сидевших на первых партах. «Я знаю, что я ничего не знаю», — говорил Сократ. «Мы знаем вещи в сновидении, в действительности мы ничего не знаем», — говорил Платон. «Колебаться, ни в чем не быть уверенным и во всем сомневаться», — говорил Пиррон. Предполагаемое знание вещей порождает страх, жадность, зависть, необузданные желания, честолюбие, надменность, суеверие, страсть к новизне, возмущение, неповиновение, упрямство и большинство физических зол. Не лучше ли вовсе воздержаться от суждения, чем выбирать среди множества заблуждений, порожденных человеческим воображением? Что мне выбрать? Что угодно. А еще лучше — ничего не выбирать…
Я внимательно слушал эти речи и очень плохо понимал, в чем дело. И совсем не понимал, какое отношение имеет ко мне Пиррон и почему Фриц меня не любит. От чего это он предостерегает моих товарищей:
— Детка, остерегайся Вилковский! Не слушай его. Я, старая человека, ничего не знаю, а он все знайт, все понимайт. Не надо его слушать!
Философская борьба, которую вел Фриц против тринадцатилетнего мальчика, не очень-то разбиравшегося в ее смысле, имела и практические последствия. На этот раз вполне понятные и ощутимые. Как-то на уроке французского языка я попросил разрешения выйти на минуту из класса. Фриц обрадовался.
— Пожалуйста, детка! И можешь совсем не возвращаться. Можешь не писать диктант. Я дам тебе хорошая отметка — перейдешь поскорей в четвертый класс, скорей избавляйся от тебя!
И я не вернулся на урок, а отправился на задний двор гимназии играть в футбол. Я не писал диктант по-французски, но получил хорошую отметку в семестре. Так впервые был нарушен стройный гимназический порядок. Фриц разрубил мою веру в справедливость школьного журнала, и я стал прохладно относиться к своим обязанностям. За этим неизбежно последовало и другое открытие: если получить вместо высшего балла скромную шестерку, мир от этого не рушится.
Вскоре я перестал даже заглядывать в учебники французского и немецкого. И совсем не учил латыни. Но мне очень хотелось посмотреть, как это делает сам Фриц. В нашем классе нашлось еще несколько любопытных, один из них узнал его домашний адрес. И вот однажды, поздним вечером, мы отправились посмотреть, как наш старик встает по ночам и зубрит латынь.
Мы шли довольно долго по темным, уже спящим улочкам. Дул сырой мартовский ветер. На крышах еще поблескивали остатки снега, но внизу, на тротуарах, были разлиты огромные лужи. За темными заборами шумели мокрые деревья. В желобах шумела и журчала вода, лившаяся с крыш в лужи.
Домик, в котором жил Фриц, оказался бревенчатым, с низкой, еще засыпанной крупитчатым снегом кровлей. Мы подкрались к окну, осторожно прильнули лбами к мокрому стеклу и увидели такую картину.
Под потолком висела керосиновая лампа с подвернутым фитилем, слабо освещая убогую комнату, заставленную сундуками и разделенную на две части веревкой с бельем. В сумрачном полусвете белели распятые рубашки, до самого пола свисали кальсоны, простыни, пеленки. Еще никого не видя, мы услышали детский плач. Мы знали, что Фриц совершенно одинок и снимает комнату «на всем готовом» у какой-то женщины, — очевидно, это плакал ее ребенок. Делал он это таким хриплым и нудным голосом, что даже нам стало неприятно. А как же Фриц? Неужели он может терпеть такое нытье? Не успели мы об этом подумать, как из-за веревки с бельем вынырнул он сам, без пиджака, в белом колпаке, похожем на вязаный чулок, в расстегнутых и, как всегда, спадающих брюках. Когда он подошел поближе, мы увидели, что он держит в руках странный предмет, завернутый в одеяло. Предмет этот вдруг зашевелился, издавая уже знакомый нам хриплый и нудный писк. Фриц зашагал быстрее, что-то бормоча себе под нос. Сначала мы услышали характерное «доннерветтер-параплю!», но ребенок не унимался, и тогда Фриц начал декламировать свои любимые, хорошо знакомые нам латинские стихи: