Эти пыльные тучи над рекой, грохот подвод по разбитой мостовой, тяжелый топот босых ног по сгибающимся деревянным мосткам и выплюнутые куски легких были главным источником городских доходов. На этой основе существовали в городе конторы, парикмахерские, кабаки, отделение банка, иллюзион, две кофейни, три профессиональные проститутки, полиция, погребальное братство с собственным духовым оркестром и лавки — бакалейные, мануфактурные, писчебумажные, скобяные, табачные… Каждая дверь на Большой Дунайской улице была лавкой, и на каждом пороге стоял хозяин, расчесывая себе грудь и беспокойно следя за тем, что выносят из лавки соседа-конкурента. На пороге шапочной мастерской стоял уже не только хозяин, с подогнанной под свое дело фамилией «Шапкарь», но его сыновья, все рослые, горластые, с рыжими вихрами и огненной россыпью веснушек на широких, скуластых лицах. Завидя издали, на другом конце улицы, какого-нибудь приезжего мужика, осторожно шагающего по тротуару с торбой, перекинутой через плечо, семейство Шапкарей поднимало такой крик, что разбегались куры, мирно клевавшие зерно на мостовой, начинали лаять собаки, а из окон ближайших домов выглядывали недоумевающие, сонные лица обывателей: «Где горит?»
— Эй, человек! — кричали Шапкари, отчаянно размахивая руками и потрясая рыжими лохмами. — Мэй, диду!.. Иди-ка сюда! На твой интерес!..
Если заинтригованный мужик имел неосторожность откликнуться на зов и подойти поближе, его хватали за руки, втаскивали в лавку, откуда он уже не выходил без совершенно ненужной ему шапки качулы[1] или парусинового картуза, отданного ему «задаром», «на его интерес», ибо новая шапка — верная примета, что у него будет «веселый год — ядреный год и сто тысяч на мелкие расходы»…
Я приглядывался к этим сценам, привыкал к базарной суете и глотанию уличной пыли, но к одному я привыкнуть не мог: не видеть реки. Мне было запрещено ходить босиком, бросать камни любым способом — рукой, рогаткой или пращой, запрещено было ловить и приносить домой голубей и многое другое. Но самый нестерпимый запрет был не ходить на Дунай. Я томился тоской по реке, танцевал под каждым дождем, измерял все лужи, появлявшиеся на нашей улице, но это не приносило облегчения. Только по ночам было хорошо: мне снились ерики, рыбы, Дунай. Во сне я снова вдыхал запах смолы, снова сжимал в руках тяжелые бабайки и видел, как лодка оставляет за собой светлый, пенящийся след. Просыпаясь по утрам, я даже осматривал руки: не появились ли на них мозоли после гребли во сне. Руки были такие, какими они стали в городе, — противно белыми, без мозолей и без царапин.
ВОЗВРАЩЕНИЕ НА ДУНАЙ
Снова настало лето, сухое, знойное, с выцветшим небом и потускневшими, свернутыми от жары листьями. Я не выдержал и нарушил запрет. Мое возвращение на Дунай было кратковременным и горьким. Я заплатил за него дорогой ценой.
Узнав, что я собираюсь идти купаться, за мной увязался мой двоюродный брат и ровесник — серьезный мальчик с веснушчатым лицом и большими внимательными глазами. Мы жили в одном доме, даже имена у нас были одинаковые. И хотя наши родители ссорились и не разговаривали друг с другом, мы не обращали на это внимания: учились вместе, готовили вместе уроки и тайком от взрослых вместе отправились на Дунай.
День был жаркий, воздух знойный, неподвижный. На Большой Дунайской царила сонная тишина. За прилавками пустых магазинов дремали разморенные жарой хозяева и, не просыпаясь, давили мух на носу. На маленьком базарчике вокруг церкви стояло несколько возов с поднятыми оглоблями, и здесь же, неподалеку, за трактирными столиками, вынесенными на улицу, сидели возчики с лоснящимися от пота лицами и, прихлебывая горячий чай из блюдечек, приговаривали: «Прохладно, харашо…»
Дунай встретил нас каким-то особенным ослепительным блеском, отражающим белый свет солнца. Найдя подходящее место, мы быстро разделись и побежали к вода Я сразу же стал нырять, кувыркаться и пробовал, не разучился ли я плавать. Оказалось, что вода держит меня, только когда я плыву по-лягушиному, — умение плыть саженками, боком и на спине утеряно. Поплескавшись и наглотавшись мутной воды, я поискал глазами брата: мы договорились, что он не будет отходить далеко от берега и подождет, пока я начну учить его плавать. Я посмотрел на берег, но его там не оказалось. Над водой появилась пчела. Глядя ей вслед, я увидел Сашу. Но не там, где ожидал, а значительно дальше от берега, чем я сам, почти по горло в воде. Я увидел его перекошенное гримасой лицо, мокрые вихры, закрытые глаза и услышал совсем рядом громкий, испуганный крик:
— Саша!
Впоследствии я понял, что это крикнул я сам, устремляясь всем телом вперед, туда, где над водой дергалось красное, искаженное страхом лицо. Я почти задел его рукой, но он, очевидно, совершенно растерялся или потерял сознание и не видел меня.