Меня отвезли на каталке в пустую палату. Меня мучила жажда, но нельзя было проглотить и капли воды до начала операции, — может быть, можно хотя бы смочить губы? И думать нельзя — на этот раз распоряжения выполнялись досконально, с абсурдной точностью. «Упала с лестницы!» Как меня достали эти «падения с лестницы». И аллергия в довершение всего! Есть, есть аллергия, это уж точно!..
Я дрожала от холода в постели: чтобы согреться, у меня не было ни халата, ни ночной рубашки, ни носков, ни мужа. Из-за свободной повязки на руке пальцы у меня ныли, болеутоляющие мне не давали: «Мы вам повторяем: до операции — ничего!» Аллергический шок, боль, неудобство, страх перед тем, что «все начнется снова», бессилие, — глаз я так и не сомкнула. И в довершение всего читать мне было совершенно нечего!
Вскоре однако, кое-что появилось: коротенькая записка «с извинениями», о которой я говорила, муж нацарапал ее на листке из ежедневника. В том возрасте, когда женщина уже не может дать никому новой жизни, я, как мне показалось, разрешилась собственной смертью; но «будущий отец» ничего не знал об этом «неприятном событии»: он так и сидел в своем зале ожидания, и ему никто не сказал ни про сложность моего перелома, ни про то, что анестезию оказалось невозможно сделать. Я умерла, а он и не подозревал об этом! Записка его показалась мне на удивление запоздавшей… Я возвращалась издалека, он же, по-прежнему очаровательный, нерешительный и легковесный, так и не двинулся с места. Впервые заговорил во мне инстинкт самосохранения, и он гнал меня прочь от него — «Away!» Хватит ходить туда-сюда, хватит уверток: из-за него у меня сломана рука (никому бы не пришло в голову поставить боксировать в одну категорию великана ирландца и низкорослую уроженку Оверни!), из-за него я умерла. И раз умирала я одна, то и жить буду тоже одна.
Время под тусклым светом, струящемся с потолка, тянулось медленно, очень медленно. В палате появился телефон, но мне некому было звонить: все мои родственники, лучшие друзья уехали из Парижа на праздник, дети отплясывали рок на парижских улицах. Никто не знал, где я, что со мной случилось. Никто, только мой муж.
И в конце концов на рассвете, совершенно измучившись, я позвонила ему, мужчине моей жизни, моему «спутнику жизни». Он еще был дома, ждал детей. Я сказала, что мне плохо, страшно, что я, конечно, постарела, но все еще не выросла, я не хотела оставаться в этой больнице, я боялась операции, я хотела хорошего анестезиолога, хирурга, которому можно доверять, мне было нужно, чтобы мною занялись, чтобы меня успокоили, пожалели…
Он позаботился обо всем («Не волнуйся, моя маленькая Катти, попробуй заснуть, лапочка»), и до своего отъезда подготовил мой перевод в другую больницу. Ему всегда нравилось защищать меня от других, он не выносил, чтобы меня расстраивали, мучили, — только он один имел право причинять мне горе, мои страдания — это его королевство… В другую больницу я прибыла в плачевнейшем состоянии. Как после кораблекрушения. Двадцать четыре часа без воды, тридцать шесть без еды, сорок восемь без сна и семь лет без отдыха. Семь лет я только и думала о том, как мне продержаться, и семь лет отрицала собственную жизнь.
В довершение всех этих страданий меня тут же взяли на операционный стол. Когда после операции ко мне вернулось сознание, я чувствовала себя, как на небесах. В «зале просыпаний», где полдюжины послеоперационных больных, лежа на каталках, выстроенных в ряд, один за другим выходили из тумана сна без сновидений, все показалось мне очаровательным: теплое одеяло, которым меня накрыли, белая простыня, на которой я лежала, освещение, воздух, само мое тело — легкое, гибкое, нежное. Мне больше не было холодно, плохо, я перестала бояться. Громко и без всяких пауз я принялась благодарить отсутствующих (хирурга, анестезиолога, всю бригаду) и присутствующих (других больных, медсестер). Это был непрерывный акт благодарения, бормотание, лепет новорожденного, который время от времени прерывался отрывистыми ответами медсестер, которых я со своего места не видела, но между двумя «спасибо» успевала спросить обо всем что угодно — об их жизни, о жизни больницы, о состоянии пациентов. Я чувствовала в себе любовь ко всему миру, мне все было интересно. Я была жива. Я была на верху блаженства, а лица всех тех блаженных, которых я смогла увидеть, когда оказалась в состоянии поднять голову, были черными, с широченными белыми улыбками. Я решила, что оказалась в разноцветном раю и Бог судил мои прегрешения, глядя на меня своими понимающими глазами, вокруг которых разбегались мелкие морщинки…
Передо мной простиралось вечное блаженство: полтора месяца в гипсе, два месяца освобождения от работы, год на то, чтобы научиться снова пользоваться искалеченной рукой, и «остаточная инвалидность», к которой я в конце концов должна привыкнуть. Мне даровали больше, чем отсрочку, мне даровали воскрешение.
Как только я кончила умирать, я начала искать себе могилу.