Отличная подготовка? Мина и сама не знала, что она имела в виду, но если ее спросить, сказала бы: «К сиене», — без нее Мина не мыслила жизни. Вечно на сцене, даже когда одна: зрители смотрят, и каждый ее жест — для них, своеобразное суперэго, только бы не разочаровать ни публику, ни себя, и у стона, с которым вечером она падала в постель от усталости, всегда были законченность и подтекст. И утром в спальне, садясь за макияж перед небольшим зеркалом в обрамлении голых лампочек, она спиной чувствовала на себе тысячи взглядов, держалась с достоинством, любое движение доводила до конца, точно была уверена в его неповторимости. Генри же, не обладая способностью видеть невидимое, ошибочно истолковывал ее мотивы. Когда Мина пела, или всплескивала руками, или танцевала по комнате, когда покупала зонтики от солнца и новые наряды, когда говорила с молочником голосом молочника или когда просто несла блюдо из кухни к обеденному столу в гостиной, держа его высоко перед собой, насвистывая сквозь зубы военный марш, притоптывая ступнями в нелепых балетных тапочках, которые всегда носила вместо домашних, — Генри полагал, что все это исключительно для него. Он терялся, даже слегка страдал — надо ли хлопать? Как следует себя вести? Может, включиться в игру, чтобы Мина не подумала, будто он бука? Случалось, он заражался ее задором, включался, скакал вприпрыжку по комнате в порыве дикарского восторга. Затем, угадав во взгляде Мины явное неодобрение (это ее бенефис, театр одного актера), тушевался, переходил на шаг, семенил к ближайшему стулу.
Конечно, он ее побаивался, но, в общем, не такая уж злая мачеха: к его возвращению из школы всегда бывал накрыт чай (обязательно с чем-нибудь вкусным — пирожными с кремом или теплыми плюшками), и за чаем они болтали. Мина подробно живописала свой день, делясь впечатлениями, откровенничая (больше как жена с мужем, чем как тетка с племянником), тараторила с полным ртом, из которого летели крошки, а над верхней губой постепенно всходил маслянистый полумесяц.
— Видела Джули Франк за обедом в «Трех бочках» — разнесло так, что чуть не приняла ее за четвертую, живет с этим своим жокеем или лошадиным тренером (или кто он там — не знаю), замуж не собирается, но какая же стерва, Генри. Я говорю: «Джули, зачем ты выдумываешь все эти небылицы про аборт Максин?» (Я тебе рассказывала, помнишь?) А она: «Про аборт? Ах, про аборт. Исключительно ради смеха, Мина, без всякой задней мысли». — «Ради смеха? — говорю. — Я себя чувствовала полной идиоткой, когда ее навещала». А она: «Да что ты говоришь!»
Генри ел эклеры и молча кивал — ему нравилось, что после утомительного дня в школе можно просто сидеть и слушать Минину болтовню, она была прекрасной рассказчицей. Затем, на второй чашке чая, наступал черед Генри, он говорил вяло и без прикрас, вот так: «Сначала была история, потом пение, а потом мистер Картер повел нас на Хэмпстедский холм — сказал, что иначе мы засыпаем, потом была перемена, а после нее был французский, а потом сочинение». Рассказ затягивался, потому что Мина то и дело перебивала: «В школе я обожала историю! Помню…» — а потом: «Вершина Хэмпстедского холма — самая высокая точка в Лондоне, будь осторожен, мой милый, с нее запросто можно свалиться» — и потом: это сочинение, оно у тебя с собой? Почитаешь? Постой, дай устроиться поудобнее, теперь можно. Судорожно ища отговорки, Генри с неохогой доставал из ранца тетрадь, разглаживал страницы, принимался читать — монотонно, точно робот, запрограммированный на застенчивость. «В деревне все обходили стороной замок Серого Крэга, потому что в полночь оттуда раздавались ужасные крики…» В конце Мина топала, аплодировала, кричала, как обычно кричат с галерки, и приветственно поднимала свою чашку: «Пора тебя печатать, мой милый». Теперь была ее очередь: взяв тетрадь, она читала, расставляя нужные паузы, зловеще зависая на гласных, звякая о чашку ложечкой для пущего эффекта, и Генри начинало казаться, что ведь действительно хорошо написано, даже самому жутковато.