Что я видел? Степь нисходит в пустыню, слепят настовые озера солончаков. Поезд выгибается, локомотив высекает свисток, штурмуя рай заката. Взор выдыхает к горам, к островкам верблюжьей колючки, Малый Кавказский хребет придвигается фронтом бурана, лилово-рыжим, и взгляд устремляется к алчущим выси, подрагивающим на стыках рельс скальным идолам Бешбармака.
Что я видел — ни для кого не зримо.
Потому как беспамятство — самая благодатная почва. Глаза мои уже проросли в ней косточками правды, и вот-вот два ростка граната встретят свет в заглохшем саду подле старого финского домика, на клочке Апшеронского полуострова.
Всхлипывает горлинка, вскрикивает цикада. Между абрикосовым деревом и шпанской вишней подвешен гамак — кусок невода, выброшенного штормом; ручки развалившегося кресла — растяжки, стволы под веревкой обернуты половинками велосипедной покрышки.
Невод был пуст семнадцать лет, просеивал только лепечущую листву теней, падение гусениц, зимний дождь, крупу норда, ветер швырял его, скручивал жгутом — но сегодня в полдень гамак вдруг натянулся, ячейки пополнели, скрипнул подвес, и ладонь прозрачного гиганта накренилась ковшом, выпуская призрака пройтись по саду.
Я трогаю шершавые листья инжира. Я нежу глазное дно солнцем сквозь виноградные листья — их прожилки: видна каждая, как на карте токи эстуария. Вот богомол медитирует на листе плюща. Вот Млечный Путь застыл на надкрыльях короеда. Вот хурма, соперничающая с взрывом закатного солнца, на вдруг переломившемся от тяжести плодов дереве.
Выхожу за калитку. Шумят, серебрятся исподом кроны олив. Миную кладбище немецких военнопленных, построивших этот поселок. Ржавые кресты стоят в строгом порядке: могильщики хоронили товарищей. Поселок пролегает подо мной улицами, двухэтажными домами, резными балконами, запахом пыли, смоченной из поливных шлангов; расквашенными на помыв коврами, облаками овечьей шерсти, вынутой из утроб матрасов. Вот папахи и кепки на деревянных чурбанах, выставленных на крыльцо шапочной мастерской, в их выщерблинах я угадываю знакомые — то грозные, то глупые, то мученические лица. Вот слепящая солнечная дорожка на рассвете, по которой плыву вместе со своей собакой, безухим волкодавом Барсиком.
Фотографии — дырки в забвении. Во дворе моего детства, полного утреннего тенистого затишья, гулкого вздоха горлинки, все-таки набранной садом к рассвету прохлады, — я вижу осу, сползшую по носику крана к набежавшей капельке, она погружает в нее голову и вырастает, преломленная оптической кривизной поверхности; теперь ее башка, полная черно-желтого глянца, ювелирного чуда челюстей, щетинковых усов, матовости гранатных выкаченных глаз, с проступившими при таком увеличении фасетками, — до сих пор плывет и сверкает в моем мозгу, и в каждой грани осиной сетчатки стою я, только что напившийся из крана, только что оторвавшийся губами от вкусной ржавчины, глазами — от замшелого плитняка, мокрого, пахнущего на солнце школьным мелом…
Солнце буравит мозжечок затмения. Вглядываясь в этот колодец зажмуренными глазами, чувствуешь на губах сладость, проступающую, как в росинке, сцелованной с рожка акации.
Забытье?
Да.
Припасть к нему, как к соску Суламифи.
От квартала к кварталу запах города замешан на терпкой одури моря, чуть только смазывается летучими оттенками — олеандров, белой акации, шашлыка, асфальта, бензина. Морем благоухает и дышит все. Обсохнуть после купанья, укусить помидор, лизнуть корочку соли на запястье. Багровый, терпкий, наливающий в сердце и голову новую ясность чай.
Надменный, кривой на глаз и полщеки чайханщик дописывает счет в исчерканной синей пастой ладони. Ломкая щелка глаза чайханщика чудится мертвым человечком, вживленным в лицо. От этого его надменный облик двоится вполоборота. Обращаясь вокруг никелированного титана в заднике, он чередуется, как Янус, с самим собой.
Духота спала, и этот чайник — последний.
Во дворах, на углах, балконах баджишки, с вымаранными хной пальцами, сидя на корточках или по-турецки, хлещут овечью шерсть, начинку перин, после мытья и просушки. Тут же приторговывают из мешочков горелыми семечками, подсыпают еще вместо сдачи и вновь ловко стряхивают и снимают ребром ладони насевшие на прут облачные клочья. Прутья хлещут с оттяжкой, и облака, сгустившись было над бухтой, розово взбиваются в стратосферу, разлетаясь прахом высокого перистого заката.
В соседнем дворе висит простыня. Летучая мышь, кувыркаясь в объеме двора, атакует белизну. Падает с писком на землю. Вспышки лунной пыли. Дворовый пес, метнувшись от подъезда, хрустит мышью. И тут же перхает, выкашливает скомканную конструкцию из косточек, перепонок и коготков.