Все, что связано с этим местом — а связана жизнь, — все это накрыто толстенным стеклом. Детали видишь отчетливей самой действительности, свободно водишь рукой, чтобы фокус линзы вынес тебе, будто глоток от питьевого, стеклянного фонтанчика, ту или другую сцену, выражение лиц; шершавость листа инжира по скуле, размытую дугу, по которой бабушка опускает в горящий на солнце медный таз щепоть оборванных с роз лепестков; капельку млечного терпкого сока с зеленой еще смоквы; прикрыв глаза, дотронуться губами до вынутого из просвеченной теплой листвы персика, с бьющимся в горле сердцем представить, что касаешься девичьей щеки; лоскут паутины в луче солнца, ослепительно качнувшемся в зеркальце; дужку трубы, продавившей асфальт, начищенную до блеска подошвами; скарабея, все никак не умеющего забраться на шар, блестят налипшие песчинки. Все детали видишь, но ни до одной не дотронуться. Время Апшерона — та драгоценность, что нельзя пустить в обиход, и если кроме любви там возникнет отчужденность, жалость, нежность, ожесточение — то и это все останется нерушимым и болезненно неизменным, к нему не припасть губами, не укусить, не погладить, — благодаря нерушимому тучному стеклу неприкосновенности, которым открывается признак святости. Оно оделяет и отнимает одновременно, отстраняет жестоко душу от мира действия.
География детства — затерянный город, затопленный стеклянной толщей времени, теперь я в нем плыву, осматриваю залитые сумерками забытья проулки, пустыри — куда все делось? «Куда все делось?» — стоит в пересохшей гортани, я смотрю по сторонам, как душа смотрит на места, оставленные телом, удивляясь пропасти между теплотой прикосновения и безразличием. Душа без тела не способна ничего изменить…
Первые дни я жадно поглощал Баку, Апшерон — все их доступные коротким вылазкам места. Я исходил город, изъездил на такси полуостров. Долго не решался явиться на Артем… Но все-таки решился и спустя семнадцать лет пришел к дому, думал, он исчез, но он стоит. Обшарпанный, с замшелой кровлей, с окнами, затянутыми мутью полиэтилена, с садом, засохшим полностью, полным корявых голых стволов вишни, алычи, абрикосов, инжира, хурмы, которые росли вместе со мной.
Я прикрыл глаза и услышал резкий, короткий звук, высекаемый комком газеты по оконному стеклу — сжать крепко в кулаке, еще обжать, расплющить и поводить хорошенько по стеклу, растереть газетную краску, большое содержание свинца, хрусталь есть стекло со свинцом, и, втирая так газету, втираешь и свинец, то есть особенную прозрачность, с которой весна взламывает плоскость. Сквозь нее врывается в меня море света: весна, штиль — только в штиль мама решалась открывать окна, иначе пыль и песок занесут комнаты: она стоит вся в солнце на подоконнике и медленными кругами машет будущему за горизонтом.
Счастье — это прогулка в порту. Мне лет восемь, меня впервые привели посмотреть на корабли. Пассажирский теплоход «Киргизстан» конусной белоснежной громадой, многоярусным строем иллюминаторов, палуб взмывал вдоль пирса. Пустынность бухты, торжество белизны и солнечной геометрии распахнулись будущим, и я не мог отвести глаза, когда родители усадили меня за столик кафе морвокзала с высоченными потолочными сводами, отражавшими крики чаек за стеклянной панорамной стеной. Звонкий стук маминых каблуков по плитам, покой озаренного лица отца. Гора света продувалась сквозным бризом. От крылатого вида теплохода, впряженного в будущее, захватывало дух. Передо мной на блюдце лежал эклер и стояла бутылка «Байкала», чья темная пена оставила у меня во рту вкус вечности.