— Давай, давай, мужик. Окунись за милую душу. Оченно жарко, охлади тушку. Эдик, сбавь обороты, прибейся к берегу, дай Америке искупнуться!..
Эдик отозвался оглушительным фырканьем, подняв завесу брызг. Улыбаясь как-то внутрь рта и уголков глаз, Керри стал стройно раздеваться.
— А что такое — Сгор? Что означает это слово? — спросил я парня.
— «Сгор» на иврите — глагол «закрой». Очень энергичное слово. А Симха — «радость». Мне нравится мое имя, — сказал Симха и замер взглядом, направленным мне в грудь.
Я тоже посмотрел себе на грудь, но ничего, кроме пуговиц на своей любимой клетчатой рубашке, не увидел.
Вдали из-за развалин показались две девушки. Медленно, шатко, поправляя, вытягивая за ухо длинные пряди, они прошли мимо бассейна и обернулись на Сгора.
— Вы скоро? Мы купаться хотим, — заторможенно произнесла долгоногая черноволосая девушка в черепаховых очечках, топе и с татуировкой в виде свирепой морды минотавра на пояснице. Вторая, белокожая, болезненно тронутая пунцовым загаром, в бумазейной блузке и с полотенцем на плечах, вероятно, в обычном состоянии энергичная, быстрая, уверенная в себе, — что-то хотела сказать, но передумала со вздохом, покраснела.
— Машечка, сичас, сичас уйдем, — тонким голоском выкрикнул до сих пор молчавший художник с холщовой повязкой на лбу. — Пускай только интернационал остудится.
Девушки постояли отвернувшись, взяли мольберты, холсты, на которых, мне показалось, мелькнула абстракция, и пошли потихоньку в гору, сомнамбулически карабкаясь меж валунов.
Тем временем Керри рассматривал дырку в носке. Покачал головой, пожал плечами, блеснул грудными латами серебряной шерсти и скользнул ногами вперед за бортик, погнал волну на край плотины мощным брассом.
На тканевой полоске, шедшей через лоб художника, было что-то написано, густо, с завитушками. Я попробовал вчитаться и… осекся. Однажды в Москве я решил зимой погулять по Петровке, пройтись переулками. Только что выпал снег, все вокруг вдруг стало будто простым карандашом по ватману. Мне нравилось по такой погоде проскользнуть за жильцом в подъезд, подняться на последний этаж, чтобы осмотреться с вышины на холмы заснеженных скатов крыш… И вот я намерзся, зашел по дороге в церковь погреться над свечным костром и попал на отпевание. Два покойника дожидались своей очереди. Третий отпевался в присутствии малого числа родственников и россыпи гвоздик; малорослый, тщедушный священник, гулко распевая, ходил вокруг с кадилом. У изголовья стоял юноша в ризе с посохом-подсвечником и косился на лоб мертвеца, покрытый бумажной полоской с молитвой. Я всмотрелся: твердые ясные черты воскового лица, непропорционально большая лысая голова, твердые губы, очень выпуклые веки. Похоже, где-то под сводами отдыхает его душа. А может, ей совсем нет дела до всего этого и она уже выпарилась медленным огнем жизненного равнодушия и теперь только рада своей подвижности, как я бы радовался левитации…
Полдневный зной почти поглотил фигурки девушек, а я почувствовал свою душу, подавшуюся за ними. Страшно было смотреть в добела раскаленный дымчатый гористый простор отсюда, из-под густой сени деревьев, наполненной дыханием прохлады, шедшей от запруды.
Я дождался Керри и сам рухнул в воду, поплавал, косясь на запрокинувшегося на спину китообразного Эдика. Затем Симха Сгор провел нас через два дома, чтобы показать свои творения. На всех этажах на уцелевших участках штукатурки мы увидели пронзительные фрески на тему ада и рая. Они исполнены были на современном материале: иерусалимские улицы, витрины, люди, отраженные в них, цветы и овощи; мука и наслаждение были переданы техникой негатива, сочетавшейся с нормальной экспозицией. Симха пояснил:
— Я изображаю не вполне цветовой негатив. Если его обратить, проявить, реального изображения не получится. Я пробовал. А получится именно незримое, жители нереальности, поселенцы потусторонности. Только так, мне кажется, возможно изображать невидимое…
— Понимаете, — добавил он, додумав пояснение, — когда кругом есть только два четких полюса — видимое и невидимое, очень трудно передавать метафизическую составляющую нашего бытия. А я всегда, когда иду по Иерусалиму, представляю этот город раскаленным смыслом добела, до прозрачности. Вот это представление мне и подсказало, как надо изображать неизображаемое.
Другие художники не рисовали фресок, а складировали холсты, записывали их многократно. Кое-что мы посмотрели — портреты, натюрморты, два-три пейзажа, изображавших саму Лифту, — белокаменные руины, там разбросанные, здесь скученные на заросшем склоне.