Вахты у меня были не бей лежачего. Учебники, взятые с собой, я прикончил за месяц. Но когда началась работа с подлодками, я перестал скучать. На время эксперимента Черникин переставал спать, я не успевал поесть. (Это при том, что на корабле я был среди первых едоков, поскольку не укачивался: повара в шторм готовили усиленной пайкой для избранных стихией или уже сами пребывали в лежку и только махали мне, чтоб я самостоятельно поджарил себе картошки.) Один раз мы попали в передрягу. Американская подлодка выбросила буй с ложным пеленгом, он срезал нам курс, и работали мы не с нашей подлодкой, а с дрейфующей подсадой. Эксперимент сорвался. Следующую лодку мы ждали еще полтора месяца.
Кроме пинг-понга, иных развлечений у команды не было. Ибо рыбная ловля была не развлечением, а манией. Половина команды была одержима соревнованиями по ловле макрели. Народ галдел, колдовал вдоль борта, безмены калибровались подвесными гирями, унесенными с камбуза, и прыгучие синие торпеды вытягивались с крюком под жабрами на голых мокрых руках с пороховыми нехитрыми наколками. Умелость требовалась нешуточная, так как приманкой служил кальмар, которого тоже надо было еще поймать, и тоже на живца. А еще ловили редкую сельдевую акулу, стоимость мяса которой раза в два превышала цену говядины на азиатских рынках. Негодная на вкус акула-молот отличалась живучестью; выпотрошенная ради печени, со вспоротым брюхом резво уходила в воду, где жадно принималась поедать собственные внутренности, которые тут же выскакивали наружу, и акула снова заглатывала их. Кружась на месте, акула распускала сизо-алый цветок, который дрейфовал к корме.
«Чертова гостиница. Чертова Голландия. Бежать…» Глухой ночью на чужбине, в недрах чужих веков, на втором этаже средневековой гостиницы, чьи стены были украшены работами художников, нашедшими некогда здесь приют, — я вспоминал наши разговоры с Черникиным. Четыре, пять, нет, больше я обнаружил на стенах картин, относящихся к XVII–XVIII векам. Безымянные художники изображали сохранившиеся в точности интерьеры, каждый со своей долей таланта и безыскусности, тщательности и простоты. Брала жуть при понимании, что в потрескавшейся плоскости масляных мазков, в тусклом царстве чужой, изможденной сетчатки, нынче уже истлевшей, хранился вот этот самый угол, это самое окно, чуть менее глубокий подоконник, выступ в шесть кирпичей — сосчитать их, подойти, погладить, сосчитать также и окна, убедиться в сохранности дверного проема, перегородки; что дымоход разрушен… И где-то бродит здесь по анфиладам призрак вот этой девушки в кремовом чепце, что на низенькой скамейке штопает чулок, высоко над головой вытягивая нитку, отодвигая ножку, чтобы отогнать котенка, собравшегося вскарабкаться по юбке; где-то кряхтит неслышно безногий этот калека, в обвисшем колпаке, тяжко встающий с койки, выжимаясь на руках…
Я подскочил на кровати, свесил ноги, ощупал их. Поплелся в туалет, приоткрыл окно по пути, постоял, высунувшись над затуманившейся улицей, послушал, как падают капли с карниза, капли осевшего тумана, поймал несколько на ладонь, растер по глазам… Потихоньку продышался, и снова ниточка памяти потекла сквозь игольное ушко мозжечка…
И все-таки хорошо, что я уехал в Америку, семейное это у нас: прадед в Америку корабельным кочегаром уплыл, ну и я — не битьем, так катаньем. Останься я в России, так бы и ходил с белым билетом. А в Америке никто не гонит меня к психиатру. Вот только, согласно контракту, приходится регулярно проходить
Теперь я думал про Терезу, хотя многое дал бы, чтобы не думать. «Ничего, ничего, жить пока можно. Есть Марк или нет его, все одно — мое личное горе, никакой психиатрии…»
Мысли мои перескакивали, избегая Терезу, как избегает путник падения, перескакивая по камням через горную реку. И стал я снова думать про LUCA, хотя уже все о нем передумал. Но теперь следовало ясно произнести себе то, о чем мучился последний месяц, снова внять призыву. Последним предком жизни на земле была небольшая популяция клеток.