Читаем Перс полностью

Сегодня я в гостях у моря, широка песчаная скатерть, собака копается в соме поодаль. Оба ищем. Грызем. Смотрим друг на друга. Снова нашел икру, нацедил в завязанные рукава невода-рубахи мелкую рыбешку. Хорошо! Лучше, чем у людей в гостях.

Из-за забора: «Урус дервиш, дервиш урус!» — кричит мне мальчик.

<14>

Косматый лев с мечом в лапе отражается в изумрудных изразцах. Дева-солнце ласково закатывается на львиное плечо.

<15>

Хан Халхала сладко втягивает в ноздри аромат розы и всматривается в лиловую даль. Горы ниспадают грядами к морю. Лоскутным одеялом простираются ровные и кособокие прямоугольники рисовых полей, окаймлены строем кипарисов. Там и там блестят ломти зеркал.

«Я плохо знаю по-русски», — говорит хан. «Зачем ты бродишь по деревням? Нехорошо!.. Уже пятьдесят лет, как Азия стала русской. Россия — вождь. Хорошо! Толстой был великим человеком, русским дервишем. Как Зардешт! Очень хорошо!» — говорил хан, пьянея от хоросанской розы. Босой, в белых одеждах, он смотрел на просвечивающие дымчатой далью перевалы.

С крыльца ханского дома можно шагнуть в горы. Крыльцо устлано коврами, ковры стекают с перил, с ковров хан любуется разложенным по подушкам оружием: шашки, винтовки. Поодаль за забором нагорные могилы предков.

Ханскому сыну слуга чешет пятки, парень хохочет, дрыгает ногой, норовя попасть слуге в лицо.

Карой за это Доброковский в гостях у хана за обедом надел красочно хозяину блюдо с помидорным соусом, еле мы оттащили красноармейца-художника от хана. Костерин затем долго увещевал хана, утишал, утешал его лаской; хан же потом помнил не ласку, а маузер Доброковского, наши ружья.

В одном белье хан ходит беспечно по саду или копается в огороде.

«Беботеу вевять», — спела славка. «Беботеу вевять».

Каменное зеркало гор отражает мир. Я на горах. За ними зеркало моря блистает отражением солнца. Отсюда навстречу Волге текут реки в те же морские просторы. В море я черпаю волю.

Здесь, среди гор, человек сознает, что зазнался.

Скачет река, шумит, стекленясь струнами, волосами по буханкам камней. Лопухи по берегам высятся в рост человека.

<16>

В долине дома похожи на людские черепа, каменные ограды охватывают венки садов. В чайхане пустыни, на скатерти ее пышет медный чайник солнца. Голодные глаза армянских детишек пожирают шпанскую черную вишню.

Я спал этой ночью на корнях инжира. Множеством лбов бараньих они сталкивались под моими ребрами в земле, сражались за дорогу.

Дерево есть медленность материнской тоски.

Учение давит мне плечи. Ученики еще не родились. Пророк еще нем. Дерево вечности делает шаг. Сыплет листвой столетий.

Чертеж? Или дерево? Я спал под ним на корнях, усталость меня целовала. Белые кони паслись на биджарах.

— Эй, сынок! Кушать иди, — позвал меня знакомый дезертир. Мы вместе были в Реште в отряде, но скоро товарищ соскучился по миру и дому.

«Белые кони — снежные лебеди неги и спеси», — думал я, когда вкушал угощенье: чай, вишни и рис. Два дня я шел через лес, ел одну ежевику, слушал пение славки:

— Беботеу вевять!

Так приветствовала птица Председателя Земного Шара, коронованного Есениным и Мариенгофом. (И затем ими же обворованного.)

<17>

Птица поет на ветке беременной вечности. Черные львы ночи жрут мясо тьмы.

Лес полон призраков. Нагая плясунья стоит на ветке, одна нога вздета в крону.

В листве плывет дикобраз, блестит его пролитая игла. Зачиню перо, зачиню иглу, сяду писать новые песни.

Устал я, устал. Обнимаю винтовку, прижимаю мешок с рукописями.

В кустах лает шакал.

Я лег на дороге, на перепутье, раскинул ноги, руки: под головой у меня винтовка и остров травы.

Видения ночи. Черные львы бродят, рычат. Плясунья мается на ветке. Наряд черных кружев. Сколько призраков!

Игла дикобраза снова длинно блестит в лучах, ждет моих новых песен. Я очень устал, со мною винтовка и рукописи. Лает лиса за кустами.

Живою былиной я лег на развилке, раскинул по-богатырски руки. Звезды смотрят в душу с черного неба. Сразу заснул.

Проснулся, смотрю — кругом надо мною на корточках дюжина воинов. Партизаны-дженгелийцы курят, молчат. За плечами винтовки, патроны на груди в патронташе — духовые трубы винтовочного органа. Повели, накормили, дали закурить. И утром вернули ружье.

Кусок сыра дал мне партизан на прощанье.

— Садись, Гуль-мулла, — так позвал меня лодочник Али-Магомет и добавил, пристально глядя в глаза: — Я знаю, ты кто.

— Кто?

— Гуль-мулла.

— Священник цветов?

— Да, — смеется Али-Магомет.

Мы несемся по зеркалу залива мимо снастей и пароходов «Троцкий» и «Роза Люксембург».

«Лодка есть, товарищ Гуль-мулла! Садись, повезем! Денег нет? Ничего. Так повезем! Садись!» — наперебой у причала звали лодочники.

Я сажусь к добродушному старику, он рассказывает мне о Турции.

Весла скрипят и плескаются. Баклан пролетел. Из Энзели мы едем в Казьян.

Нету почетнее в Персии, чем быть Гуль-муллой, казначеем золотых чернил весны. Я готов лету отпустить свою кровь, а взамен мне нужен лишь теплый песок, чтобы спать у моря, наслаждаясь ночью.

Конец 1921, 1922

2
Перейти на страницу:

Похожие книги